И теперь он иногда берет за руку свою королеву — но рука эта ныне холодна, словно само воплощение вечного холода, сковывающего наш мир. И эта ледяная недвижная рука разрушает хрупкую мозаику прошлого. Теперь король нечасто приходит к ней. Он предпочитает воспоминания.
— Тогда золото сверкало так ярко, ярко, — говорит старик сыну, — а бриллианты сияли так, что мы иногда не могли даже смотреть на них. И на глазах выступали слезы от их ослепительного света. Мы были богаты — не правдоподобно богаты. Мы просто купались в роскоши… И… — подумав, добавляет старый король:
— Мы были чисты. В нас не было ни жадности, ни жажды стяжательства. «Придя к нам, как будут смотреть на нас! Увидев золото это и драгоценности эти, не смогут отвести глаз!» — так говорили мы себе. Одного только золота и бриллиантов, украшающих этот трон, хватило бы, чтобы купить целый народ там, в прежнем мире, — так говорят древние манускрипты. А наш мир полон таких сокровищ, скрытых под землей и в камне… Я помню шахты и рудники, — продолжает король. — О, это было очень давно. Задолго до того, как родился ты, сын мой. Тогда Маленький Народец еще жил среди нас. Они были последними — самыми сильными и упорными. Единственными, кто столь долго противостоял смерти. Мой отец водил меня к ним, когда сам я был еще очень юн. Я немногое помню о них — только яростные их глаза, густые бороды, скрывающие их лица, и их короткие, но быстрые и ловкие пальцы. Я был напуган, но мой отец сказал, что они народ добрый и великодушный и только с чужаками столь нетерпелив и груб…
Старый король тяжело вздыхает. Он поглаживает холодный металл подлокотника, словно это прикосновение может вернуть золоту его прежний ясный свет.
— Мне кажется, теперь я понимаю. Они были столь яростны и грубы просто потому, что были напуганы. Они страшились, ибо предвидели свою судьбу. Должно быть, мой отец тоже понимал это. И он сражался с судьбой — но не мог сломать ее, не мог сделать ничего. Наша магия не была достаточно могущественной, чтобы спасти их. А ныне она слишком слаба даже для того, чтобы спасти нас самих. Смотри — смотри же на это! — Старый король внезапно впадает в крайнее раздражение, бьет костлявым кулаком по подлокотнику трона.
— Сокровища! Богатство, которого хватит, чтобы купить целый народ!.. А мой народ голодает. Бесцельно нее, и все бесполезно. Все — тщета…
Он снова смотрит на золото. Металл кажется тусклым, словно бы закопченным — почти уродливым в слабом и неверном свете того единственного огонька, который горит у ног старика. И бриллианты больше не сверкают. Они черны и мертвы. Пламя их — жизнь их — в том пламени, что возжигают люди. И когда уходит эта жизнь, алмазы становятся черными, как и весь мир вокруг них.
— Они не придут, ведь так, сын мой? — спрашивает старый король.
— Нет, отец, — отвечает принц. Рука Эдмунда, сильная теплая рука, накрывает зябко дрожащие старческие пальцы короля. — Мне кажется, если бы они собирались прийти, это уже произошло бы.
— Я хочу выйти отсюда, — внезапно говорит старый король.
— Вы уверены, отец? — В голосе и взгляде Эдмунда чувствуется неподдельная тревога.
— Да, я уверен! — жестко отвечает старый король. Еще одно преимущество старости: он может позволить себе некоторые прихоти.
Плотнее запахнувшись в меха, старик поднимается с трона и спускается с возвышения. Сын его стоит подле него; он готов помочь старику идти, если в том будет нужда — но нужды в этом нет. Король стар, даже по меркам нашего народа, а мы живем долго. Но он все еще хорошо держится, магия его сильна и поддерживает его лучше, чем многих из нас. Да, он сутулится — но плечи его согнули многие тяготы, кои принужден он был выносить во все дни долгой жизни своей. Волосы его белы как снег; они поседели, когда жизнь его едва приблизилась к середине, поседели за несколько дней болезни его супруги. Болезнь же ее была недолгой, но окончилась смертью.
Эдмунд берет керосиновую лампу, чтобы освещать путь. Керосин ныне стал драгоценным — более драгоценным, нежели золото. Король смотрит на люстры, некогда освещавшие зал: они мертвы и холодны. Я неотрывно слежу за ним; несложно угадать мысли старика. Он знает, что не должен так расходовать керосин. И все-таки это не напрасная трата. Он — король, и однажды — быть может, уже скоро — его сын в свой черед станет королем. И он должен показать сыну, рассказать ему, заставить его увидеть, какой была жизнь в прежние времена. Ибо — как знать? — быть может, сыну его суждено вернуться и снова сделать королевство прежним, вернуть ему прежнюю жизнь и прежний блеск.
Они покидают тронный зал и вступают в темный коридор. Я стою так, что они не могут не увидеть меня. Меня озаряет свет керосиновой лампы, и в зеркале на противоположной стене я вижу свое отражение. Бледное напряженное лицо словно бы является из тьмы: белая кожа, блестящие темные глаза… черные облачения сливаются с тьмой вечного сна, снизошедшего на наше королевство. Ощущение такое, словно бы голова, лишенная тела, парит в пространстве. Жутковатое зрелище. Я пугаюсь себя.
Старый король видит меня, но делает вид, что не замечает. Эдмунд еле заметно отрицательно качает головой; я кланяюсь и снова отступаю в тень.
— Пусть Балтазар подождет, — доносится до меня бормотание старого короля.
— Все равно он вскоре получит то, чего хочет. Пусть же теперь он подождет. У некроманта есть время. У меня его нет.
Они идут по пустым темным коридорам. Звук шагов Гулко отдается во мраке. Но старик весь погрузился в воспоминания: он вслушивается в звуки давно умолкнувшей музыки и веселья, вспоминает тоненький смех малыша, играющего в пятнашки со своими родителями в залах дворца…
Я тоже помню эти времена. Мне было двадцать, когда родился принц Эдмунд. Тогда здесь кипела и бурлила жизнь: дядюшки и тетушки, двоюродные братья и сестры, их жены и мужья, придворные — приветливые, улыбающиеся; члены Королевского Совета, спешащие по своим делам; горожане, подающие прошения или просящие о судебном разбирательстве… Я жил во дворце как ученик королевского некроманта. Жадный до знаний юнец, я проводил гораздо больше времени над книгами, чем на празднествах и танцах. Но, должно быть, дворцовая жизнь запомнилась мне лучше, чем полагал я сам; временами в ночную часть цикла мне кажется, что и сейчас я слышу ту музыку.
— Порядок, — говорит король. — В прежние времена все здесь подчинялось своему порядку. Это было нашим наследием: мир и порядок. Я не понимаю, что случилось. Почему все так изменилось? Что навлекло на нас хаос, что навлекло на нас тьму?
— Мы сами, отец, — твердо отвечает Эдмунд. — Должно быть, мы сами.
Конечно, он знает, что это не так. Я сам учил его, и он помнит мои уроки. Но Эдмунд никогда не станет высказывать своего мнения, если это может привести к спору с отцом. Он предпочтет говорить то, что от него хотят слышать. После всех этих лет он по-прежнему отчаянно добивается отцовской любви.
Я иду следом за ними; на ногах у меня мягкие черные туфли, и мои шаги не слышны. Но Эдмунд знает, что я с ними. Временами он бросает взгляд назад, словно ищет поддержки в моей силе. Я смотрю на него с гордостью, почти с обожанием — словно бы на своего родного сына. Мы с Эдмундом близки — близки более, нежели многие отцы и сыновья; ближе, чем Эдмунд и его родной отец, хотя сам принц навряд ли признает это. Его родители так любили друг друга, что, казалось, вовсе ничего не замечали вокруг; и сын их, плод их любви, не был избалован вниманием. Я был наставником мальчика — а со временем превратился в друга, спутника, советника…
Теперь ему за двадцать. Он высок ростом и красив — не мальчик, но муж. Он станет добрым королем, говорю я себе; снова и снова повторяю я эти слова словно заклятие; словно обещание, заключенное в них, суть магический талисман, способный развеять тень мрачного предчувствия, омрачающую мое сердце.
Коридор оканчивается огромными дверями, чьи створки покрыты древними, уже утратившими для нас смысл знаками, полустертыми временем. Старик ждет, держа лампу в руках; его сын с усилием отодвигает тяжелый металлический засов, запирающий двери дворца.