Дети в этом смысле честнее животных. Дети растут медленно и, пока растут, не перестают умиляться котятам, щенкам, жеребятам, хомячкам, змеенышам – и все время их требуют купить. Или, если в доме есть взрослые животные, то дети требуют, чтобы взрослые животные детенышей родили.

Ты, как только научилась внятно рисовать, то есть лет с трех, так и рисовала до самой школы стерилизованную нашу собаку, причем собака на твоих рисунках обычно сидела на лужайке, над собакой обычно плыли облака, а на облаках ты изображала щенков и заявляла:

– Это щенки, которые у нашей собаки родятся.

– Боюсь, мне придется огорчить тебя, Варенька, – отвечал я не без угрызений совести по поводу искалеченной мною собачьей судьбы. – Наша собака не может иметь щенков.

– Почему? – спрашивала ты.

– Ей сделали такую операцию, после которой щенки не могут родиться.

– Тогда, – говорила ты, разглядывая нарисованных тобою щенков в облаках, – это щенки, которые не могут родиться. Они сидят в небе и грустят, что не могут родиться.

Когда наступила весна и маленькая наша кошка стала проявлять интерес к прогулкам, ты буквально потирала руки от радости. Ты смотрела, как кошка выходит через форточку в сад, и говорила:

– Сейчас она пойдет и нагуляет котят.

А когда кошка возвращалась с прогулки, ты придирчиво осматривала ее и ощупывала ей живот на предмет наличия или отсутствия в животе нагулянных котят. Котят все не было. Кошка потолстела, конечно, слегка, но совсем не так, как толстеют беременные кошки, вынашивающие в животе целый кошачий прайд.

И вот однажды ночью в кухне под лестницей кошка наша родила двух котят – серого и рыжего. На следующее утро твоей радости не было предела. Ты, разумеется, использовала это из ряда вон выходящее событие как повод не чистить зубы и не причесываться, но, надо отдать тебе должное, не пошла и смотреть утренние мультики, возведенные вообще-то в ранг непременного ритуала. Едва встав с постели и едва рассмотрев новорожденных котят с криками «Ой, какие хорошенькие!», ты вооружилась книжкой, села на нижней ступеньке кухонной лестницы и принялась читать котятам вслух.

На самом деле ты знала, конечно, все буквы и умела сложить некоторые слова, умела даже написать короткую записку типа «Мама я тебя блюлю», но читать книги ты еще не умела. Зато большинство своих детских книжек ты знала наизусть, каковое обстоятельство позволяло тебе достаточно правдоподобно имитировать чтение, даже и страницы переворачивая вовремя.

– Варь, зачем ты читаешь котятам? – спросила няня. – Пойдем лучше гулять.

– Нет, – ты отвечала очень серьезно. – Котята еще совсем маленькие и слепые. Они ничего не видят, и им очень скучно. Поэтому, пока у них не открылись глазки, я буду им читать, чтобы они не скучали.

– Видишь ли, – парировала няня, – они не только слепые, но еще и глухие. Так что они не слышат, как ты читаешь им про муху-цокотуху, пойдем гулять.

– Совсем ничего не слышат? – переспросила ты задумчиво, соображая, как же можно развлечь котят, если те не видят и не слышат.

И тут няня совершила роковую ошибку. Надо было, конечно, сказать, что котята глухи совершенно, глухи, как правительство к чаяниям народа, но няня почему-то решила не давать определенного ответа. Няня сказала:

– Я не знаю, совсем ли они ничего не слышат. Я просто вижу, что у них уши, прилипшие к голове. Наверное, они слышат очень плохо, но слышат все-таки.

Ты прижала пальцами уши свои к голове и стала прислушиваться сквозь прижатые уши. Ты рассказывала мне потом, что сквозь прижатые к голове уши плохо, конечно, но можно все-все расслышать, особенно если люди вокруг говорят громко. Тогда ты стала петь котятам песню собственного сочинения. Это была классическая кричалка в духе Винни-Пуха: «Я люблю динозавров и драконов, эй, Дракоша, выходи на улицу гулять». Исполнять эту песню следовало максимально громко, и песня практически не имела конца, ибо можно было бесконечно импровизировать новые куплеты или повторять спетые. Вернувшись домой вечером, я обнаружил няню с тяжелым приступом мигрени. Не знаю, как чувствовали себя котята.

32

Каждое лето ты уезжала с бабушкой и дедушкой на дачу. Дача на Карельском перешейке, оставшаяся нашей семье в наследство от деда, уже и тогда представляла собой ветхий дом посреди чудесного соснового леса и на берегу чудесного лесного озера. Только тогда лес был чудеснее, чем теперь, заборов и особняков было меньше, а вода была чище. Конечно, тебе очень хорошо было гулять в этом лесу и купаться в этом озере, на каковое обстоятельство и напирали бабушка с дедушкой, стараясь увезти тебя туда как можно раньше. Однако же места в старом доме, чтоб разместиться по-человечески, хватало только четверым людям: тебе, Васе, бабушке и дедушке. Нам с мамой там места не было, и вообще не могли же мы, работая в Москве, часто навещать детей на даче под Санкт-Петербургом, на каковое обстоятельство напирал я, пытаясь не отпустить тебя на дачу как можно дольше.

Это была дипломатическая игра. Оставшись наедине с тобой, бабушка расписывала тебе прелести жизни на карельской даче, а я – прелести жизни в нашем подмосковном доме. Но я неизменно проигрывал хотя бы потому, что бабушка проводила с тобой больше времени и в силу этого имела несомненное пропагандистское преимущество.

– Давай, Варенька, я договорюсь, что и на следующей неделе ты будешь каждый день кататься на Дэндике, – предлагал я, имея в виду пони по кличке Дэнди, на котором ты каталась.

– Нет, папа, на следующей неделе я буду уже на даче в Питере.

– А как же Дэндик? – предпринимал я отчаянную попытку вызвать у отъезжающей девочки жалость если не к оставляемому отцу, то хоть к лошади. – Он же будет скучать по тебе.

– Да, – констатировала ты, – он будет скучать все лето. А когда я вернусь, я принесу ему яблоко и морковку, а он так соскучится по мне, яблоку и морковке, что будет еще больше меня любить.

Не знаю, понимала ли ты, что все сказанное о лошади справедливо было и по отношению ко мне, но пони хотя бы не должен был своими руками покупать железнодорожный билет, чтобы уехала девочка, чей отъезд нестерпим.

В день отъезда я с утра отчаянно играл еще с тобой в уродливую игрушку по имени Стич, ибо это единственная игра, в которую ты ни с кем, кроме меня, не играла, и единственная игра (надо смотреть правде в глаза), за которую ты любила меня.

– Ты возьмешь Стича с собой на дачу? – спрашивал я, надеясь, что хоть плюшевое это чудовище будет при тебе моим послом и напоминанием обо мне.

– Нет, – отвечала ты. – Не возьму. Стич нужен, только если ты говоришь его голосом.

В раннем детстве твои бурные приготовления к отъезду на дачу и твоя бесконечная болтовня про то, как ты будешь там ловить рыбу и дружить с мальчиком Гошей, стихали, как только ты входила на перрон Ленинградского вокзала. Лет до пяти ты входила на перрон и понимала вдруг, что вот сейчас уедешь на целое лето от мамы и папы, принималась к маме и папе ластиться, а уже в купе неизменно и плакала с причитаниями типа «Мамочка, я тебя люблю» или «Папочка, я буду скучать по тебе». Эти твои слезы при расставании были извращенным, конечно, но все же утешением для оставляемых родителей.

Но когда тебе исполнилось пять, мне не досталось даже и такого сомнительного утешения, как слезы при расставании. Ты вприпрыжку шагала по платформе. Едва зайдя в купе, ты сказала:

– А подарки-то есть? – имея в виду включенный в цену билета завтрак. – О! Есть подарки!

Я присел на кушетку как раз за твоей спиной, так что мог через твое плечо заглядывать, как тонкими своими, невероятно нежными, но не слишком чистыми и радикально исцарапанными кошкой пальцами ты дербанила коробку с завтраком.

– О! – говорила ты. – Красная икра! Я очень люблю икру прямо пальцем из банки.

Ты откупорила крохотную баночку с икрой, а я уткнул нос тебе в затылок, вдыхал невероятный твой запах и смотрел на манипуляции с банкой сквозь рыжие твои волосы. Это как смотреть на мир сквозь оранжевые очки – предметы кажутся более веселыми, чем они есть на самом деле.