Президент Вильсон встал, вынул из папки документ и снова улыбнулся жене. Та тоже приветливо ему улыбалась. Клемансо тяжело повернулся в кресле. Мусе показалось, что он смотрит на президента с отвращением и с насмешкой. «Как он смеет так на него смотреть!.. Но и то, в самом деле, что за манера здесь любезничать с женой…» Вильсон приблизил документ к глазам и начал читать. Первые его слова не дошли до Муси. Сияя улыбкой, президент читал ровным голосом, без всякого выражения, не очень внятно. Позади Муси снова вспыхнул магний. На запоздавшего фотографа зашикали с разных концов зала. Муся оглянулась — и вдруг в нескольких шагах от себя увидела Брауна. Она задохнулась. И в ту же секунду в душе ее снова прозвучала та фраза из сонаты, нелепо и страшно смешиваясь с фразой «Заклинания цветов», взявшейся неизвестно откуда.

Он ее не видел. Он стоял вполоборота к ней и, приложив руку к уху, внимательно слушал, «…and to achieve international peace and security by the acceptance of obligations not to resort to war»[74] — говорил размеренный скучный голос. «Что делать? — замирая, спрашивала себя Муся. — Господи, как это неожиданно!..» Она не могла сойти со стола без помощи мужа. «Не прыгать же!.. Отвернуться так, чтобы он меня не видел? Нет, нет, я хочу с ним говорить… Ах, какая я идиотка, что забралась на этот стол! И ничего нет интересного в том, что тот говорит, „…and by the maintenance of justice, agree to this Covenant of the League of Nations“[75], — читал голос. «Потом при выходе? Но если он уйдет раньше! И мы не встретимся в такой толпе… Во всяком случае я должна узнать его адрес. Да, это была судьба. Неужели это то, любовь, настоящая любовь?..» Муся с испугом оглянулась на соседей. «Нет, никто не мог ничего заметить… Заметить что?.. Да что же собственно случилось? Появился Браун, только и всего. Это можно было предвидеть, здесь сегодня весь Париж. Сколько раз я замечала, что случается только тогда, когда не предвидишь… Он изменился и постарел…» Муся снова бросила взгляд в его сторону — и с ужасом встретилась с ним глазами.

По его лицу пробежала тень. Он поклонился, Муся закрепила его поклон радостно-изумленной улыбкой. «Теперь, конечно, должен подойти. Если не подойдет, значит, он совершенный грубиян… Потом — сейчас, конечно, нельзя… Но больше не надо на него смотреть…» Муся повернулась к Салону Часов и сделала вид, будто слушает. Слова Вильсона назойливо заглушали божественную фразу сонаты. «Нет, я не могу!.. Кому это нужно и когда же это кончится?.. Что такое covenant[76], какое мне дело до covenant’а?..» Слушать она не могла. Ее глаза перебегали по Салону Часов, Где-то далеко впереди за деревьями прошел трамвай. «Как странно…» С волнением, стыдом и страхом Муся искала мужа. Его не было, — очевидно, он слушал из боковой комнаты. Вдруг ей пришло в голову, что сзади, на чулке над туфлей, у нее, быть может, дырка. «Да, конечно, тот подлец мог надорвать!..» Она повернула ногу, чулок был как будто цел. «Что же я ему скажу, если он подойдет… когда он подойдет?.. Только не „какими судьбами?“, не „вас ли я вижу?“, не „давно ли вы в Париже?..“ И не надо вспоминать о Петербурге, о том, что было… Это потом, не здесь и не сейчас… Я приглашу его к нам, ведь он был приятелем Вивиана… Но когда же тот кончит?..» Муся умоляющим взглядом смотрела на Вильсона. Высокий человек с сияющей улыбкой читал несколько скорее, но так же утомительно однообразно. Древний старик на председательском кресле спал — или очень хорошо притворялся спящим.

IX

Витя простился с Кременецкими на берлинском вокзале, расцеловавшись и с Тамарой Матвеевной, и с Семеном Исидоровичем. Тамара Матвеевна даже всплакнула в ту минуту, когда, под дикий крик кондуктора «Einsteigen!»[77], в третий раз поднялась в вагон: устроив Семена Исидоровича на лучшем месте купе, она два раза спускалась за газетами и за содовой водой. Все это предлагал принести Витя, но Тамара Матвеевна деликатно не хотела вводить его в расходы; да и никто другой не мог, как следует, выбрать то, что было нужно Семену Исидоровичу, — даже содовую воду и газеты. Когда поезд тронулся, Тамара Матвеевна еще долго стояла в коридоре вагона, загораживая проход, к неудовольствию пассажиров-немцев: все кивала головой Вите и что-то наставительно ему кричала, хоть он этого больше никак не мог слышать.

Витя был и огорчен отъездом Кременецких, и чуть этому отъезду рад. В Берлине родители Муси были единственные близкие, почти свои, люди. Витя искренно их любил, ценил их доброту. Но мысль о деньгах без причины сказывалась и на его отношении к Кременецким.

Муся еще в феврале заставила Витю переехать из Гельсингфорса в Берлин. Он расстался с ней довольно давно: Клервилли все переезжали из страны в страну, побывали в Швейцарии, в Англии, в Дании, потом оказались в Париже, но и там были на отлете. Муся хлопотала о визе во Францию для Вити, но, как ему в тяжелые минуты казалось, хлопотала не слишком настойчиво: «теперь это для русских страшно трудно», — писала она ему в Гельсингфорс. Когда Кременецкие перебрались из Польши в Берлин, Муся решительно потребовала, чтобы и он пока переехал туда же: она хотела, чтоб Витя жил не один, а под надзором ее родителей, — так ей спокойнее, да и им веселее. «Что ж делать, что ты не любишь немцев, — писала Муся, — я и сама, как ты знаешь, не очень их люблю. Но теперь война кончена, и обо всем таком надо скорее забыть… А университет в Берлине великолепный, об этом какой же спор? Пока что ты будешь там слушать лекции, потом мы увидим. Теперь ведь у всех все временно, и давно пора тебе перестать бить баклуши…»

Собственно никаких серьезных возражений против Берлина у Вити не было. Перед войной он с родителями останавливался там проездом и сохранил приятное воспоминание — так все там было чисто, удобно, уютно, шумно и добродушно весело. Финляндия успела ему надоесть; сноситься с Петербургом не было никакой возможности и из Гельсингфорса. Витю отталкивала лишь мысль о поступлении в университет, как обо всем вообще, что надолго и прочно могло связать его жизнь.

Деньги, данные ему Брауном, растаяли в Гельсингфорсе с необыкновенной быстротой. Витя и сам не мог понять, куда они делись. Правда, можно было заказать костюм и пальто подешевле, купить меньше белья и галстухов, не покупать дорожного несессера, не посылать Мусе той корзины цветов, за которую ему так от нее досталось. Не следовало жить в дорогой гостинице, где остановились Клервилли, — он успел заплатить по двум недельным счетам. Но все это Витя сообразил лишь тогда, когда денег больше не оставалось. По времени это как раз совпало с отъездом Клервиллей из Финляндии. Муся очень просто, без видимого стеснения, назначила ему месячный оклад (она так и говорила: «оклад»), точно это само собой разумелось. «Когда вернемся в Петербург, мы с Николаем Петровичем за тебя сочтемся, — уверенно сказала она, скрывая решительным тоном собственное смущение. — Ты, пожалуйста, веди счет, но обо всем этом не беспокойся и не думай…»

Не думать об этом Вите было бы трудно. Теперь отпадала сама собой дорого стоившая поездка кружным путем на юг России. Муся не хотела слышать об его поступлении в армию. Витя совершенно не знал, что с собой делать. Еще совсем недавно ему показалось бы крайне оскорбительным предложение получать деньги от Муси, то есть, в сущности, от Клервилля (хотя Муся вскользь ему сказала, что оклад идет из денег, присланных ей Семеном Исидоровичем). Другого выхода у него не было. Заработка в Гельсингфорсе он не мог найти никакого. Мысль о деньгах отравляла Вите жизнь. Он чувствовал, что и разлуку с Мусей перенес легче оттого, что получать от нее деньги из рук в руки было бы тяжело, при всей ее деликатности. В письмах это сходило легче. «Удивительно, как быстро человек привыкает к самым унизительным вещам», — иногда говорил себе Витя.

вернуться

74

«…и чтобы достичь международного мира и безопасности принятием обязательств не прибегать к войне» (англ.)

вернуться

75

«…и укрепляя справедливость, согласимся с этим Уставом Лиги Наций» (англ.)

вернуться

76

Здесь: устав (англ.)

вернуться

77

«Посадка!» (нем.)