— Ничего, ничего… Нет, это не нигилизм. Я не нигилист, да если б и был нигилистом, то вас, мальчика, не стал бы этим портить, Я вас только предупреждаю. Не очень вообще верьте в человеческий энтузиазм: ни в «чудо-богатырей», ни в «божественную лихорадку тысяча семьсот девяносто третьего года». Это вранье.

— Все вранье?

— Три четверти. Вранье или условная безобидная нелепость: так абиссинский император называется царем царей… А то, что не вранье и не нелепость, то просто выдохлось и никому больше не интересно.

— Что ж, на смену прежним богам приходят новые, — сказал Витя, сам себе удивляясь: так легко произносились им теперь самые страшные слова, которых он до Pernod никогда себе не позволил бы. — Старое рождается, новое… Старое умирает, новое рождается…

— Рождается, да дрянное. Человечество в самом деле собирается переменить игрушки. Но игры нашего поколения были все же не такие глупые и грязные… На моих глазах человечество шло не вперед, а назад. Может быть, это случайность, но это так. Да, назад и все назад! Значит, неудачно родился… Неудачно родился, — повторил он. — Ну, да довольно об этом.

Он замолчал. Его лицо потемнело, еще усилилось на нем то выражение, которое Витя мысленно назвал отрешенностью.

— Вы давно здесь живете, Александр Михайлович? Какая у вас прекрасная квартира!

— Давно. Здесь и умру.

— Это ведь никто сказать не может. Особенно теперь.

— Особенно теперь, — повторил Браун, видимо не слушая.

— Простите, что я обо мне, но чего бы я не дал, чтобы узнать, что со мной будет лет через десять.

— Да.

— И с Россией, с миром… Разве вам, Александр Михайлович, не интересно?

— С миром? Мир теперь le cadet de mes soucis[216]. Пусть он идет к черту.

— Ну, так хоть с вами? — озадаченно спросил Витя. «Пусть он идет к черту!..» А говорит, что не нигилист…»

Браун молча на него смотрел безжизненным взглядом. «Все-таки, это странная манера! Хоть бы сказал, наконец, еще что-нибудь», — подумал Витя с тревогой. — Я думаю…

— Свое будущее предвидеть иногда можно, — перебил его Браун. — Разумеется, не каждому. Кто много жил, тот может себя довести до предвиденья… Вот сны, например. Ведь от сна до безумия только волосок… Что это такое?

— Это вам, ученым, лучше знать, — ответил Витя и развязно, и несколько сконфуженно: ему обычно снилась всякая ерунда.

— Науке об этом ничего не известно. Она не знает даже, как к этому подступиться. Сны вне законов природы, или же законы их непостижимы. А мне в снах открывалось многое.

— Но как же вы можете знать, что…

— Случалось и без сна. Иногда случалось, — разумеется, только ночью и в очень тяжелые ночи… Кофе, музыка очень этому способствуют. Это и есть вдохновенье, а не то, о чем врут поэты, чего они ждут, корпя над своим рукодельем. Радости от этого мало. Да и ясности немного. Ведь и зная, ничего не поймешь. Зачем было все это? Into this wilderness, and why not knowing»[217], — медленно проговорил он. — А в будущем что? Вот как знаменитая артистка Жорж окончила свои дни содержательницей общественной уборной, — сказал Браун и точно опомнился. — Да, да, Бога благодарите, что ноги унесли из того петербургского пекла.

— Я знаю, но и здесь плохо.

— А что? Влюблены и несчастны?

— Что вы!

— В чем же дело?

— В том Дело, что нет дела… Извините дурной каламбур. Мне делать решительно нечего, Александр Михайлович.

— Средств у вас, конечно, никаких нет?

— Никаких, я живу на средства Марьи Семеновны, — произнес, побагровев, Витя.

— Вы говорите так, точно вы у нее на содержании. Что ж тут дурного, если ваши друзья вам помогают?

— Это не так просто… Можно мне выпить еще?

— Нет, нельзя.

— Я хочу сказать… Александр Михайлович, сделайте милость, помогите мне найти работу.

— Какую?

— Все равно. Мне предлагают стать статистом в кинематографе, но мне стыдно…

— Стыдного в этом ничего нет.

— Да и об этом приходится просить, кланяться! А этого я не выношу! («Говорю, что не выношу, а его прошу! Но его можно…»)

— Я подумаю. Ведь вам однако надо учиться. Если Марья Семеновна готова вам помогать три-четыре года, то, быть может, лучше принять ее помощь, чтобы кончить университет, а? Этот долг вы ей потом отдадите. Вы не хотите, чтобы я поговорил с Клервиллями?

— Нет, нет!.. Ни в каком случае! Это не так просто… Я очень, очень вас прошу, Александр Михайлович.

— Я подумаю. Вполне одобряю, что вы стараетесь оберечь свою независимость. Дороже нет ничего в жизни, помните это. И чем талантливее человек, тем ему труднее независимость достается: тем больше людей, посягающих на нее. Немногие устояли против соблазна до конца… Расин, доверят, умер от немилостивого взгляда Людовика XIV.

— Я не знал…

— Вероятно, это выдумка, но ведь интересно и то, как лгут о больших людях… Я подумаю о работе для вас. Говорю это не для того, чтобы отвязаться: «буду вас иметь в виду, если что представится». Я в самом деле о вас подумаю. Надо найти для вас такую работу, которая давала бы вам возможность учиться, ходить на лекции или, по крайней мере, сдавать экзамены.

— Диплом мне не нужен.

— Нужен, — сказал Браун. — Такую работу найти довольно трудно. Но я постараюсь это сделать. Вот что, наведайтесь ко мне через неделю… У вас есть телефон? Пожалуйста, оставьте мне ваш телефон и адрес.

— Я буду несказанно обязан вам, Александр Михайлович, — сказал, вставая, Витя. «Несказанно обязан» было от Pernod, но он и в самом деле был в восторге. — Не хочу больше вам мешать. — Запишите же телефон и адрес, — повторил, не удерживая его, Браун.

XI

В Регенсбурге, в 1630 году, был назначен имперский сейм для разрешения многочисленных важных дел. Война шла двенадцать лет, и конца ей не было видно. Грабежи, налоги, поборы разорили Германию. Между тем, дело все запутывалось, и никто уже не мог бы толком объяснить, из-за чего собственно воюют князья: были лютеране на стороне императора Фердинанда, были католики в лагере сторонников реформы. Говорили, что курфюрст баварский, ревностный католик, вступил в тайные сношения с французским двором; между тем Франция оказывала поддержку князьям лютеровой веры. Мира хотели почти все князья, но большая часть их находила, что для умиротворения страны прежде всего необходимо иметь мощную армию.

Всем, впрочем, было известно, что главное, первое, самое важное дело сейма: как угодно, но во что бы то ни стало, избавиться от Валленштейна. Он стоял во главе императорской армии, и кормил ее будто бы на свои средства, то есть не требовал на это денег из венской казны. В действительности же, все брал у князей и у населения тех земель, по которым проходили его войска: говорил, что так и быть должно, ибо кормит войну война, — и всех извел поборами, а еще больше своей гордостью, пышностью своего двора, подобного которому не было у самых богатых курфюрстов. Одни князья хотели назначить главнокомандующим венгерского короля, другие — курфюрста баварского, но на одном все стояли твердо и единодушно: император должен уволить герцога Фридландского в отставку. При этом, у всех было сомнение: подписать приказ об увольнении легко, но уйдет ли в отставку Валленштейн, если приказ и будет подписан? Армия же его стояла совсем близко: в Меммингене.

Курфюрсты и князья, прелаты и графы, благородные люди и городские советники начали съезжаться в Регенсбург в июне. И так было всем грустно и беспокойно, что немного времени заняли сложные вопросы этикета: кому где сидеть? Ведавшие этим старики, помнившие не один сейм, с двух-трех заседаний порешили, что рядом с майнцским курфюрстом в первый день сидеть курфюрсту трирскому, а во второй — курфюрсту кельнскому. Остальное пошло совсем гладко.

В среду 29 июня с часу дня стали проезжать, по пути ко дворцу архиепископа, разные повозки и коляски. Население города дивилось обилию и роскоши поезда, числу императорских слуг, — их было до трех тысяч. К общему горю, стал накрапывать дождь. Советники в черных шелковых костюмах, с золочеными цепями, заволновались, — как теперь сойдет прием, ведь они ни в чем не виноваты!

вернуться

216

меньше всего меня занимает (франц.)

вернуться

217

«В этой глуши, кто ведает зачем» (англ.)