Клервилль, конечно, совершенно забросил конференцию, и даже к себе, в Национальную Гостиницу, возвращался лишь на ночь. Они завтракали и обедали в самые необычные часы. Из уважения к горю жены, он не заказывал вина, пил воду и после мясного блюда вместе с Мусей уходил наверх. Скрытый смысл этого, очевидно, заключался в молчаливом признании, что их горе еще может мириться с супом, рыбой и мясом, — надо же поддерживать силы, — но совершенно несовместимо с сыром, компотом и вином. Стол в «Альпийской розе» был диетический и невкусный, воду Клервилль терпеть не мог, без вина ему обходиться было нелегко. Но самое тяжелое во всем этом было притворство. Они как бы равнялись по Тамаре Матвеевне, которая почти ничего не ела. Мусе стоило больших усилий заставить ее проглотить немного бульона, причем усилия эти неизменно сопровождались новыми рыданиями и бессмысленными словами.

Клервилль не роптал и старался себя не спрашивать, сколько времени может продолжаться все это. Напротив, он в день смерти Семена Исидоровича предложил теще поселиться у них. Тамара Матвеевна только замахала руками и, рыдая, проговорила, что об этом не может быть речи: никуда больше она из Люцерна не уедет и будет ждать: может, Бог над ней сжалится и скоро призовет ее к себе. Клервилль был искренно тронут, но вместе с тем почувствовал невольное облегчение: все-таки никто не мог от него требовать, чтобы и он навсегда остался из-за тещи в Люцерне.

После похорон, вернувшись в «Альпийскую розу», Муся с тем же умилением сказала мужу, что никогда не забудет, как он вел себя в эти дни. Однако теперь ему необходимо вернуться к нормальной жизни: он должен отдохнуть. Муся не просила, а требовала, чтобы Клервилль поехал завтракать в Национальную Гостиницу, а оттуда отправился на конференцию, которая, верно, не сегодня-завтра кончится.

— Это ведь не развлечение, — сказала она. — Я сама пошла бы, если б могла оставить маму.

Клервилль немного поспорил, потом взял с Муси словo, что она днем пойдет погулять, и простился с ней.

После утреннего дождя установился прекрасный солнечный, не слишком жаркий день. С озера веял чудесный ветерок. Клервилль сразу ожил. В последние два дня, а особенно в крематории, он сам поддался общему настроению похорон. До дневного заседания конференции оставалось еще часа полтора. Он шел по набережной, чувствуя необыкновенную, даже для него, свежесть и бодрость. По дороге купил в киоске английскую газету; в последние два дня он ничего не читал и не знал, что происходит в мире, — только, улучив минуту на похоронах, спросил Серизье, как идет работа конференции. Депутат озабоченно ответил, что теперь в центре всего венгерские события. Клервилль не мог расспросить толком, — ни о каких венгерских событиях он ничего не знал.

После мертвого тела в спальной, после истерических воплей Тамары Матвеевны, после крематориев и колумбариев, чинная, тихо праздничная обстановка превосходной гостиницы необычайно приятно подействовала на Клервилля. Терраса ресторана была переполнена. Были красивые женщины, — одну американку, — как будто одинокую? — он заметил еще дня четыре тому назад. Обычно во время завтрака, быть может, не без стратегических комбинаций Муси, Клервилль сидел к американке спиной. Теперь он устроился иначе.

Меню завтрака оказалось в этот день очень удачным. Поколебавшись между закусками и дыней, он выбрал дыню, затем форель, баранью котлету, и даже заказал дополнительное блюдо, — индейку, — так проголодался. На столике сиротливо стояла оставшаяся от последнего обеда, на три четверти опорожненная, бутылка красного вина. Метрдотель оставлял за гостями начатые бутылки; но у вазочки с цветами была многозначительно поставлена треугольничком переплетенная карта вин. «А что, если выпить шампанского?» — спросил себя Клервилль. Собственно, это было неловко: только что похоронили тестя. Но знакомых в ресторане не было ни души; Муся в счета гостиницы заглядывала редко. «Можно будет под каким-нибудь предлогом заплатить за вино тут же, чтобы его не ставили в счет… Если есть 1904 или 1911 год, закажу», — решил он и заглянул в карту. Был, действительно, Поммери 1911 года. Оставалось только выполнить решение. Сиротливую бутылку немедленно унес приветливый красноносый sommelier[166], видимо, вполне одобрявший вкус английского гостя.

Завтрак был отличный, — не то, что на той несчастной вилле. Как будто выяснялось, пока еще, впрочем, недостоверно и неуловимо, что можно будет познакомиться с американкой. От дыни до ледяного шампанского, от ветерка до американки, все сливалось в одно впечатление необычайной свежести.

После форели американка ушла. Клервилль, улыбаясь, проводил ее глазами, затем, со вздохом, развернул газету. Из-за пропущенных двух дней не все было ему понятно. Однако сущность венгерских событий выяснилась. Румынские войска, — очевидно, по негласному предписанию Клемансо, — подошли к Будапешту. Революционное правительство, во главе с Белой Куном, бежало в Вену. Образовался новый кабинет. Клервилль прочел сообщение с радостью: этот палач Бела Кун залил кровью Венгрию. Газеты ежедневно писали об ужасах красного террора. «Теперь несчастные венгерцы вздохнут свободно…» Некоторое сомнение вызвало у Клервилля лишь то, что консервативная газета также была весьма обрадована событием.

Клервилль мог выпить, не пьянея, очень много: был, однако, у него предел, за которым действие вина, и, в особенности, шампанского, изменялось. Он сам шутливо называл это своей алкогольной кривой и не без гордости говорил о начинавшейся у него неврастении, — ей, впрочем, решительно никто не верил. Алкогольная кривая Клервилля точному расчету не подчинялась. На этот раз он, по-видимому, достиг высшей точки кривой раньше обычного. После бараньей котлеты настроение у него стало хуже. Он подумал, что американка, может быть, сегодня уедет куда-нибудь в Нью-Йорк, и он ее больше никогда не увидит. В отношениях с женой многое нехорошо. Едва ли и теща его навсегда останется в Люцерне, — это так говорится в первый день.

Метрдотель торжественно вынес на блюде индейку и показал ее Клервиллю прежде, чем отрезать кусок. — «Крыло», — сказал, кивнув, Клервилль и вдруг вспомнил, как, два часа тому назад, в крематории, человек в странном костюме, с таким же торжественным видом, вынес и показал собравшимся урну с прахом Кременецкого, перед отправкой ее в колумбарий. Клервилль несколько изменился в лице, — так было грубо и неприятно это неожиданное сопоставление. Он мысленно назвал себя идиотом, но индейки не тронул, к удивлению и неудовольствию метрдотеля. «Нет, нельзя, нельзя думать об этом! Конечно, мы все умрем, это не очень новая мысль, — с досадой сказал себе он. — А дальше что? Дальше то, что ничего другого нам не предлагают, так что и рассуждать нечего… Отсюда, значит, следует…» — но отсюда ровно ничего не следовало. Клервилль отменил сладкое блюдо, выпил чашку кофе и вышел.

Символически разукрашенный подъезд Курзала, надпись на трех языках «Международная рабочая конференция» на этот раз несколько его раздражили. За столиком распорядитель с красной повязкой по-прежнему продавал тоненькие брошюрки. «А Браун, кажется, прав: здесь все научно предусмотрено», — подумал Клервилль. Раздражение против социалистов у него все росло. Бородатый бюст, украшенный красной фланелью и зелеными веточками, казалось, подтверждал: да, все предусмотрено. И отблеск этой научной уверенности, шедший от бородатого бюста, играл на лицах людей, которых вокруг пьедестала снимал, приятно улыбаясь, фотограф, тоже с красным значком на пиджаке. Мягко светился этот отблеск и в чарующей кроткой улыбке британского фанатика Макдональда.

В Курзале настроение было явно повышенное. Заседание еще не открылось. В малой комнате происходило совещание вождей, по-видимому, очень важное: лицо у стоявшего перед дверью молодого человека с красной повязкой было на этот раз не просто озабоченное, а грозное. По холлу нервно расхаживала толстая дама с брошюрой, очевидно, кого-то поджидая. «Верно, того вождя, которого я тогда встретил…» Толстая дама была необычайно предана этому вождю и бурно аплодировала всякий раз, когда он выступал, — вождь выступал довольно часто. Клервилль прошел по другим комнатам. Везде кучки людей взволнованно о чем-то говорили на разных, в большинстве непонятных ему языках. До него донеслись слова: «Будапешт»… «Бела Кун»… — «Ах, венгерские события», — озабоченно подумал Клервилль: по выражению лиц говоривших можно было сделать вывод, что здесь к венгерским событиям относятся не так, как отнесся он. «В самом деле, ведь это, собственно, интервенция, вмешательство во внутренние дела чужого народа… Правда, Бела Кун…»

вернуться

166

официант (франц.)