— И все-таки Гунда останется в твоем доме, — резко произнес Леони, поднимаясь с кресла. — Как и раньше, будешь ты жить в одном доме с нею, пока я не найду возможным взять ее от тебя. Но помни, — подняв руку кверху, продолжал патер, — горе тебе, если ты не сдержишь себя. Тебя постигнет во всей своей полноте та кара, которую наш Орден налагает на всех, изменивших ему. Горе тебе, если твоя страсть к Гунде выйдет за пределы помыслов. Именем Бога, отпускаю тебе грех твой и ручаюсь тебе, что Господь простил тебя. Но еще и еще раз: не сдержав своей страсти, ты сделаешь несчастным и себя, и ее.
— Милосердия, милосердия молю я, отец, — зарыдал молодой патер. — Это выше сил моих. Прежде чем стать патером, я родился человеком.
— Мое решение не изменяется, — холодно отрезал Леони. — Ты пойдешь домой, но раньше я дам тебе одно поручение.
— Слушаюсь и повинуюсь, — печально склонил голову Бруно.
— Возможно, что разбойник Генрих Антон Лейхтвейс, — другим голосом заговорил Леони, — снова придет к тебе и будет просить тебя совершить требу. Не зная ничего, ты уже обвенчал его с Лорой фон Берген… Теперь, вероятно, он будет просить тебя окрестить его ребенка.
— Я откажу ему, почтенный отец.
— Нет. Ты исполнишь его просьбу, — прозвучал ответ.
Бруно с изумлением взглянул на Леони, но спросить не решился…
— Хорошо. Я окрещу ребенка разбойника, — тихо произнес он.
— Иди с миром, сын мой, — сделал Леони движение рукою. — Ну что, девушка чувствует себя хорошо?
— Она цветет как роза, — прошептал Бруно.
— Береги же эту розу, — с ударением проговорил Леони. — Горе тому, кто оборвет ее лепестки. Вечное проклятие Неба и ужасные муки на Земле постигнут того. Иди с миром.
Патер Бруно медленно направился к выходу, на пороге комнаты остановился, начертал в воздухе какой-то таинственный знак — и скрылся…
Человек, назвавший себя патером Леони, бывший в то же время Андреасом Зонненкампом и порою носивший колпак придворного шута Фаризанта, — этот загадочный человек, оставшись наедине с собою, возбужденно зашагал из угла в угол…
— Новая опасность, — громким шепотом произнес он. — Гунда, моя Гунда! Ей грозит страшная опасность. И угрожает ей не враг, не ненависть — ей угрожает любовь, та самая любовь, которая иногда гибельнее зла. Да. Я повел рискованную игру, поместив Гунду в доме патера Бруно. А я-то думал, что надежно спас ее, укрыв от герцога и его двора. Теперь я вижу, что я жестоко ошибся. Мало того, я сделал хуже, поместив ее у Бруно. Герцог с его двором были не так опасны. Их она возненавидела бы, познакомясь с ними ближе, но Бруно с его страстью, с его чистым взором, с его стойкостью — заронит искру любви в ее девическую грудь и смутит ее девственный покой. И все-таки я пока не могу взять ее от патера. Куда, где я ее спрячу…
Он помолчал, перевел дыхание и начал снова, уже более спокойным тоном:
— Негодовать и ненавидеть Бруно я не могу, не имею права. Как мог он не полюбить Гунду, как мог он сохранить свое сердце от любви, этого высшего счастья на земле? Правда, его связывает обет, но… выдержит ли он до конца? Может быть, да, но, может быть, и нет. Он был прав, говоря мне, что до того, как стать патером, он родился человеком. Да я и сам, занимающий в Ордене очень высокое место, — мог ли я поручиться за то, что моею душою не овладеет могучее чувство любви и страсти? Наконец, разве и теперь еще я не люблю Адель, мою неверную жену, которая бросила меня, несмотря на то, что перед алтарем клялась мне в верности? Разве не вижу я ее постоянно во сне? Разве не тянет меня к ней, к тем уплывшим в вечность временам, когда я обнимал ее, говорил с нею? Где-то она теперь? Может быть, уже ее нет в живых. Может быть, она погибла в чужой стране…
Зонненкамп закрыл глаза рукою… Воспоминания счастливых дней заставили его задрожать…
— Теперь я один, — снова заговорил он, — и могу провести несколько часов с тою, кого называл когда-то своей женой.
Он запер двери на ключ и подошел к зеленому занавесу…
— Вот где находится теперь мое счастье, — прошептал он. — Силою воображения я вызываю из могилы любимый образ. Один нажим кнопки — и занавес откроет мне вход в комнату… Другой механизм откроет великолепно исполненный талантливым художником портрет моей жены… Но для меня это не портрет — о нет. Я вижу на бездушном полотне живую Адель, в холодных красках я угадываю биение жизни… Сколько раз я прижимал этот портрет к своему сильно бьющемуся сердцу, сколько раз покрывал поцелуями изображение той, которая царит в моей душе. Есть люди, употребляющие опиум для того, чтобы уйти от действительности… Мой опиум здесь, за этим занавесом. Пусть же силы, управляющие нашим воображением, дадут мне забвение.
Проговорив эти слова, Зонненкамп нажал пружину…
В ту же минуту с раздирающим душу криком он отпрянул назад. Перед ним, в большой золоченой раме, стоял портрет… нет, не портрет, а его Адель, такою, какой она жила в его мечтах, — Адель из плоти и крови. Ему стоило только протянуть руку, чтобы коснуться видения…
— Что это со мною? — простонал он. — Я кажется схожу с ума. Мои мысли мешаются. Я вижу живою ту, которая царит в моем воображении. Это та, что разрушила мою жизнь, что сбросила меня с вершины счастия в пучину одиночества. Разве это не те глаза, которые я так любил, в которых так много огня и затаенной страсти? Разве это не те волосы, аромат которых так часто опьянял меня? Разве это не те самые губы, которые я так любил целовать?! Кажется, эти руки сейчас протянутся ко мне с жаждой объятий, эта грудь начнет подниматься и опускаться, и я спрячу на ней свое пылающее лицо, этот рот заговорит со мною… Да. Это она, Адель. Это моя жена, которую я страстно желал забыть, которую хотел ненавидеть, и… все-таки не переставал безумно любить. Адель! Если ты пришла сюда не из царства теней, если ты не создание моего больного мозга — скажи что-нибудь.
Он протянул руки вперед и ждал… Но портрет стоял по-прежнему немой и неподвижный…
— Ты не отвечаешь! — воскликнул Зонненкамп. — Ты мрамор, твердый камень — и больше ничего. Да, да. Твое сердце было всегда бездушным как камень. Ты всегда была холодна, безжалостна — иначе бы ты не бросила меня и ребенка. Но если ты мрамор, то оживи. Оживи на одну минуту. Адель! Боготворимая, страстно любимая Адель — оживи!
И, склонившись к подножию портрета, Зонненкамп зарыдал. Он, могучий титан, распоряжавшийся тысячами людей, он, который не боялся сотен врагов, тот, который ежеминутно играл своей жизнью — плакал теперь, как ребенок…
— Оживи! Ожжи…ви! — молил несчастный.
И — вдруг… Вокруг его шеи обвились белые точеные руки, на грудь к нему склонилась чудная, страстно любимая головка…
— Адель! — вскрикнул Зонненкамп вскакивая. — Адель! Это ты! Моя Адель!.. Моя жена… Моя неверная жена!.. — Он прижал ее к своей груди и целовал ее лицо с бешеной страстью. Слезы радости и счастья текли из его глаз… Минуты бежали за минутами, а он держал ее в своих объятиях.
Наконец Аделина Барберини выскользнула из его объятий… Сложив руки на высоко вздымавшейся от волнения груди, она медленно отступила назад и вперила свой взор в стоявшего перед нею мужа…
— Да, Андреас Зонненкамп, — торжественно заговорила Барберини, — это я — твоя жена. Я была ею еще тогда, когда тебя называли бароном Кампфгаузеном и ты был адъютантом прусского короля Фридриха II. Добавлю, что я и остаюсь твоею женою, несмотря на то, что прошло уже семнадцать лет, как я покинула тебя. Да, Андреас. Клянусь тебе, что я одному тебе дала права на меня; один только ты обладал мною. Ни один мужчина…
Безумная радость сверкнула в глазах Зонненкампа…
— Адель! — перебил он жену задыхающимся голосом. — Итак, ты была верна мне?! О, как я страдал все эти семнадцать лет! Ведь я искал тебя, как потерянного рая, как задыхающийся в пустыне от жажды путник ищет оазиса.
— А я, — печально склонила голову Барберини, — не могла даже оставить тебе пары строк, покидая тебя тогда в Берлине. Я покидала тебя, покидала мою дочь, мою горячо любимую малютку. Во мне сострадало чувство любящей матери, я изнемогала под бременем наложенного на меня испытания.