— Бруно! Бруно! — раздирающим душу голосом воскликнула Гунда. — Зачем ты предоставляешь мне этот ужасный выбор? Сердце мое буквально разрывается на части. Я люблю тебя, люблю так, как вряд ли когда-нибудь женщина любила мужчину. И если бы выбор зависел всецело от меня одной, я сказала бы: Бруно, я иду с тобой повсюду. Веди меня. Возьми меня… Но здесь вот стоит моя мать, которую я не знала со дня своего рождения. Мать, которая в муках произвела меня на свет, которой я обязана дыханием, самой жизнью, породившей и любовь к тебе, мой Бруно. Если бы она была счастлива, я бы смело предоставила ее судьбе, но я вижу по лицу, что она глубоко несчастна, что она жаждет любви своего ребенка. Бруно, скажи: разве я имею право лишить ее этой любви? Нет, милый. Хорошо, дивно хорошо пользоваться счастьем, но в тысячу раз выше пожертвовать личным счастьем ради другого. И мы докажем, что мы выше других людей: мы откажемся от нашего счастья. Бруно! Не брани. Не упрекай. Не кляни меня — я пойду… пойду — за моей… матерью.

Проговорив это, Гунда бросилась к Бруно, желая в последний раз обнять и поцеловать его, но Бруно грубо отстранил девушку.

— Твой выбор сделан, Гунда, — резко произнес он. — Не прикасайся ко мне. Теперь ты для меня чужая. Чужая моему телу, но не сердцу, в котором твой образ будет жить до самой моей смерти… Нет, не до смерти, а и там, по ту сторону жизни. И туда, в заоблачную высь, унесу я память о тебе. Я скажу там, что и я любил девушку, что из-за нее, только из-за нее, я сделался разбойником, что из-за нее я нарушил обеты Ордена, которому служил. И этот мой грех я искупил тем, что изломал всю свою жизнь. Твой выбор сделан. Иди же за матерью, Гунда. Она найдет тебе другого мужа, не связанного обетом, как я. Он будет, правда, свободен, но он не будет любить тебя так, как люблю я. И вот когда ты будешь знатной богатой дамой, вспоминай иногда, что там, в горах, есть бывший патер, горячо любивший тебя, из-за любви к тебе вступивший на путь преступления и порока.

— Бруно, что ты задумал? — ломая руки, вскричала Гунда.

Она рвалась из рук крепко державшей ее Барберини.

— Что я задумал, — гордо вскинул голову Бруно, — в этом я никому не обязан давать отчета, кроме Бога и самого себя. Слышишь, Гунда, как глухо шумит ветер в верхушках деревьев? Слышишь, как сердито плещут волны Жабьего пруда? Знаешь ли, о чем плачет лес, о чем негодует пруд? О погибшей жизни, Гунда. О том несчастном, который с вершины счастья был сброшен в пучину отчаяния. О том безумце, который изломал из-за этого свою жизнь. Обо мне рыдает лес, Гунда, обо мне тоскует и волнуется пруд.

Он дико расхохотался, быстро повернул назад и через минуту исчез в густом лесу…

— Милая Гунда, — ласково проговорила Аделина, мягко проводя рукою по шелковистым волосам дочери, — идем отсюда. Нельзя оставаться в лесу двум беззащитным женщинам.

— Мне будет хорошо только в могиле, мама, — простонала девушка.

— Ты еще забудешь своего Бруно. Я окружу тебя блестящими юношами, с которыми он не может идти в сравнение.

— И я все-таки буду любить одного его и ненавидеть их, — прошептала Гунда.

Они вышли из леса на дорогу, где Барберини ожидал экипаж.

— Ну, ты знаешь, куда надо везти нас, — обратилась Аделина к кучеру, снова опуская капюшон.

— Как же. В еврейское Гетто во Франкфурте-на-Майне, — усмехнулся тот.

Барберини вскочила в экипаж, втащила туда же Гунду и опустила шторы. Теперь доброе и мягкое выражение исчезло с ее лица: дьявольская улыбка играла в углах ее красивого рта.

— Ну, Андреас Зонненкамп, — прошептала она так тихо, что рыдавшая в углу экипажа девушка не могла ее слышать, — теперь мы посмотрим, выдержит ли твоя собачья преданность королю это испытание. Письмо в твоих руках, но счастье твоего сердца в моих. В душе твоей произойдет страшная борьба, но я знаю: еще несколько дней — и король Фридрих Великий будет тобою предан.

Была бурная осенняя ночь. Ветер дико завывал в верхушках деревьев, ломая сучья, вырывая с корнем кусты и заставляя Рейн течь в обратную сторону. Ручей, протекавший у Нероберга, напротив таинственной пещеры Генриха Антона Лейхтвейса, вздулся и выступил из берегов. Около самой воды стоял, опершись на ружье, красивый юноша с каким-то диким, почти безумным блеском в глазах, в изодранном охотничьем костюме. Видно было, что юноша долго блуждал по лесу: волосы его были растрепаны, в одежде застряли иглы пихт и сосен.

— Никого, — грустным шепотом произнес юноша, — ни одной живой души. Сколько ни блуждаю я по лесу, я не могу найти того, кого мне нужно, единственного человека, который поймет меня.

Юноша стукнул прикладом об землю и громко крикнул:

— Где же ты, гроза прирейнских земель? Где ты, отважный Лейхтвейс?!

Порыв ветра налетел на юношу, еще сильнее растрепал его волосы и помчался далее, унося его громкий призыв в ночную тьму.

На противоположной скале выросла фигура человека с темной бородой. Мужчина этот опирался на великолепное двуствольное ружье.

— Кто тот дерзкий, — заговорил он, — что осмеливается вызывать меня из глубины моей пещеры? Горе ему, если он пришел сюда с дурным намерением. Живым он не уйдет отсюда.

Юноша, услышав этот голос, быстро бросился в ручей, переплыл его, и в мгновение ока очутился на скале. Не доходя шагов десяти до Лейхтвейса, он опустился на одно колено. Разбойник, не спуская пальца с курка, подошел к юноше и пристально посмотрел на него испытующим взглядом. Лейхтвейс знал, что власти из Нассау готовы применить всевозможные средства, лишь бы заполучить его в свои руки. Но едва он взглянул на юношу, как подозрительность его улетучилась.

Теперь лицо его выражало крайнее изумление.

— Как? Это вы, патер Бруно? — проговорил он.

— Да, это я, — поднялся с колен юноша. — То есть я тот, кто еще недавно был им. Я бывший патер Бруно, священник Доцгеймского прихода. Я тот, кто когда-то венчал тебя с прекрасной графиней Лорой. Но это все осталось там далеко позади. В несколько часов я совершенно переродился, Лейхтвейс. Теперь я отщепенец, как и ты, такой же гонимый судьбою несчастный. Не спрашивай меня ни о чем, великодушный разбойник. Довольно тебе знать, что я не знаю ни любви, ни верности. Об одном умоляю тебя, Лейхтвейс: возьми меня к себе.

Он с мольбою протянул руки разбойнику, который горячо их пожал.

— Хорошо ли ты взвесил свое решение, Бруно? — проговорил он. — Подумал ли ты о том, что значит быть презираемым обществом, что значит знать, что за твою голову назначена награда, что за тобою охотятся, как за диким зверем? Подумал ли ты о том, что, войдя в мое подземелье, ты навсегда закроешь себе возвращение в лоно церкви, к людям? Подумал ли ты о том, что слова «назад» нет у Лейхтвейса, что попытка вернуть себе свободу карается смертью? Взвесил ли ты все это, Бруно?

— Да, я все взвесил, — твердо произнес бывший патер. — Я твой, я буду верен тебе до гроба, Лейхтвейс. С тобою на жизнь и на смерть.

— Тогда идем. Приветствую тебя как названого брата, — обнял Бруно разбойник. — Идем ко мне, в пещеру. И я, как ты, обещаю тебе, в случае надобности, пожертвовать за тебя самой жизнью.

Через минуту оба скрылись в потайном ходе, ведущем в пещеру Лейхтвейса. Скала опустела. Звуки голосов затихли. Только ветер по-прежнему рвал и ломал все кругом, завывая на все лады, как бы оплакивая молодую жизнь, загубленную судьбой, жизнь, умершую для радостей и счастья…

Из патеров — в разбойники. Какой ужас, какая жестокая судьба!