— Послушай, Рорбек, — заговорил Лейхтвейс после некоторого раздумья, — что с тобой, дружище? Я уже давно наблюдаю за тобой и нахожу, что ты стал грустен и печален пуще прежнего. Я хорошо знаю, что ты не можешь забыть пережитого горя, что ты все еще скорбишь о своей покойной жене и о своем разрушенном домашнем очаге. Но в последнее время с тобой как будто опять случилось что-то неладное. Доверься мне. Ведь ты знаешь, что разделенное горе — полгоря.

Рорбек поднял голову. В глазах его блестели слезы.

— С кем же мне делиться, как не с тобой? — ответил он. — Ведь ты мне теперь что брат родной. Мы делим опасность и нужду, поделимся же и горем. Ты знаешь, что у меня есть дочь, радость всей моей жизни. В ту ночь, когда я застал тебя в комнате моей Елизаветы, я выстрелил в тебя, но промахнулся и ранил свою дочь. Моя жена умерла от разрыва сердца, затем меня обвинили в растрате казенных денег и граф Батьяни уволил меня. Вследствие всего этого я пришел к тебе и сделался твоим товарищем. Тогда я был уверен, что убил свою дочь. Но Господь не захотел покарать меня так жестоко и не сделал из меня детоубийцу. Доктор Зигрист принял участие в моей Елизавете, он взял ее к себе в дом, где живет со своей матерью. Он мало-помалу выходил ее, и Елизавета, благодаря заботливому уходу его и его матери, выздоровела. Не знаю, что произошло дальше, так как я ведь не видел Елизаветы с тех пор. Лишь изредка, да и то издалека, я смотрел на нее. Елизавета считает меня умершим, да оно и лучше так. Пусть она никогда не узнает, что ее старик отец, некогда всеми уважаемый старшина лесничий Рорбек, сделался разбойником. Ввиду всего этого я и сам не знаю и тебе объяснить не могу, по какой причине Елизавета внезапно покинула дом доктора. Как бы там ни было, в один прекрасный день Елизавета распростилась с Зигристом и его матерью и поселилась в усадьбе Вейдлинген, с незапамятных времен принадлежащей семье Бауманов. Я сам знал и даже был хорошо знаком со стариком Бауманом, а когда он умирал, то я стоял у его смертного одра, и он просил меня оказать помощь словом и делом его сыну Вольдемару, который раньше был офицером прусской армии. Вскоре я убедился, что мне не удастся исполнить желание покойного старика. Вольдемар не пошел в отца. Еще в Берлине, будучи офицером, он жил широко и швырял деньгами направо и налево, так что наделал кучу долгов. Он, правда, женился на богатой и не только богатой, но и красивой, славной девушке, с которой мог бы быть вполне счастлив. Но он постоянно увлекается другими женщинами, играет в карты, проводит ночи за зеленым столом и возвращается домой с пустыми карманами. Жена его, конечно, чувствует себя одинокой, и ей захотелось иметь вблизи себя кого-нибудь, с кем она могла бы хоть изредка перекинуться словом. Вот почему она и взяла Елизавету в качестве компаньонки.

Рорбек умолк. Он нахмурил брови, и лицо его приняло мрачное выражение.

— С тех пор как Елизавета живет в усадьбе Вейдлинген, — продолжал он, — я часто пробирался в сад усадьбы, чтобы хоть издали увидеть мою дочь. Я был счастлив, когда заметил, что она значительно поправилась. Как-то ночью я опять отправился туда, чтобы провести несколько часов вблизи моей дочери, незаметно для нее. Я прокрался в сад и вдруг услышал в одной из беседок шепот. Я прислушался, так как узнал голос моей дочери. К ужасу своему, я услышал, что она находится в беседке с Бауманом. Он заклинал ее ответить ему взаимностью на его любовь, я увидел, как он взял ее за руку, стараясь привлечь ее к себе. «Умоляю вас, — ответила она, — не терзайте меня. Быть может, вы прочли в моих глазах то, чего вам не следовало знать. Бог мне свидетель, я боролась с моим чувством, я воскрешала все воспоминания об отцовском доме моем, чтобы не сбиться с пути добродетели. Я не вправе любить вас, не вправе выслушивать вас. Я совершила бы этим предательство по отношению к вашей супруге, которая доверяет мне и обращается со мной как с подругой, а не как со служащей». «Моя жена обращается с тобой так, как я того желаю, — ответил Бауман, — а если она и любит тебя, Елизавета, то это весьма естественно. Всякий, кто видит тебя, невольно должен полюбить тебя, и ты не можешь упрекать меня за то, что я тоже полюбил тебя, что это мое чувство к тебе заставляет меня заявить, что я жить не могу без тебя, Елизавета, что ты должна сделаться моею во что бы то ни стало». Моя дочь закрыла лицо руками и заплакала. А я должен был стоять вблизи, лишенный возможности подойти к ней, чтобы взять ее под свою защиту, предупредить ее и удержать от пропасти, на краю которой она стояла. В ту ночь я испытал ужасные мучения. Но я стиснул зубы и сжал кулаки, чтобы побороть в себе внутреннюю силу, которая влекла меня к моей дочери. И я сумел устоять против искушения вмешаться в дело. Этим я погубил бы не только себя, но и тебя, Лейхтвейс, и всех, здесь живущих.

— Благодарю, Рорбек! — воскликнул Лейхтвейс, пожимая руку своему товарищу. — Но рассказывай, что было дальше. Твоя дочь меня очень интересует. О чем же они говорили еще?

Рорбек печально покачал головой.

— Моя дочь не устояла против искушения, — сказал он. — Я увидел, как она упала в объятия Баумана, как он целовал ее… Я припал к земле и горько зарыдал. Слишком велики были пытки, перенесенные мною в ту ночь. Когда она вырвалась из объятий этого негодяя, она дрожала всем телом и в изнеможении опустилась на скамью в беседке. «Что мы сделали! — горестно воскликнула она. — Мы нарушили закон, охраняющий святость брака. Мы обманули доверчивую, благородную душу твоей жены. Что мне теперь делать? Оставаться в твоем доме я больше не могу, а покинуть твою жену я не вправе, так как она очень больна. Я одна пользуюсь ее доверием, меня только она и допускает к себе, у меня только она и находит облегчение, я делаю ей постель и готовлю пищу — разве я могу бросить ее?» «И не нужно, — в волнении ответил Бауман, — ты останешься у нас, Елизавета, до тех пор, пока… — Он не договорил и тяжело вздохнул, потом продолжал глухим голосом: — Пока моя жена не умрет». «Бога ради, не говори этого! — воскликнула моя несчастная дочь. — Это похоже на то, что мы оба дождаться не можем ее кончины, что мы с нетерпением ждем, пока она испустит свой последний вздох». «А если бы даже и так, — ответил Бауман, — что в этом греховного? Чем была для меня моя жена с первого же дня нашего брака? Только обузой. В течение одного лишь года она была здорова; потом три года хворала, а теперь медленно угасает. А ты, дорогая Елизавета, ты воплощенное здоровье, олицетворение жизнерадостности. От тебя так и исходит сияние. А от той женщины, что лежит там наверху в комнате, исходит могильный холод. Но ведь я человек молодой, я хочу счастья и радости. С какой стати именно я, среди сотен тысяч других, мне подобных, должен отказаться от счастья совместной жизни с любимой мною и любящей меня женщиной? В сущности, моя бедная Юлия не имеет возможности пользоваться жизнью: постоянно она хворает, ходить самостоятельно не может, она стала в тягость себе и другим. Не лучше ли сократить ее страдания? Неужели было бы преступно, если бы кто-нибудь ускорил ее кончину?» Елизавета громко вскрикнула. «Еще одно такое слово, — воскликнула она, — и между нами все будет кончено. Убийцу я любить не могу. Имей в виду, что кроме меня твою жену охраняет еще доктор Зигрист, а он немедленно догадался бы, в чем дело». «Зигрист! — вспылил Бауман. — Зачем ты называешь его имя? Ведь я ненавижу этого человека и давно уже запретил бы ему вход в мой дом, если бы Юлия не настояла на том, чтобы именно он лечил ее. Я ревную его и откровенно признаюсь, что ревную за то, что ты в течение нескольких месяцев жила под одной кровлей с ним, что он спас тебе жизнь и что он часто пытливо всматривается в тебя и по глазам его видно, что он любит тебя». «Зигриста тебе нечего опасаться», — ответила Елизавета тоном, которого я не могу забыть до сих пор. Судя по тону, между нею и Зигристом произошло нечто необыкновенное.

— Значит, на том и кончилась беседа, что Бауман предложил отравить свою жену? — спросил Лейхтвейс.