Однако — приходится сказать, к сожалению, — несостоятельность ее предположений обнаружилась очень быстро, и оказалось, что никто не убивал моего отца. Да и кто мог убить его? В свой предсмертный час отец говорил только с бухгалтером, которого никак нельзя было заподозрить, так как в течение последних десяти лет он был правой рукой отца и помимо всего этого был лично дружен с ним. Он, видимо, сильно был поражен происшедшим и искренно сокрушался. Нашлись также подложные векселя. Кредиторы, в руках которых они находились, подтвердили показания бухгалтера, и, кроме того, ревизия торговых книг показала, что отец действительно был накануне банкротства. Помимо горя, причиненного смертью отца, мать моя должна была вынести еще и позор банкротства. Наша фирма была объявлена несостоятельной. Мать моя пожертвовала последним своим имуществом, продала дом, обстановку, бриллианты. Она не стала требовать возвращения своего приданого от конкурсного управления, хотя могла бы выручить для себя кое-что: она руководствовалась только желанием спасти доброе имя отца. При окончательной ликвидации дел оказалось, что непокрытых долгов осталось на две тысячи гульденов, именно столько, сколько нужно было, чтобы приобрести в собственность и затем уничтожить подложные векселя. Моя мать плакала днем и ночью. Вдруг во Франкфурте появился человек, который изъявил готовность продолжать дело отца и уплатить за это сто тысяч гульденов. Это был некий Андреас Зонненкамп. Он пришел к моей матери, поговорил с ней весьма участливо и мягко, так что она ему вполне доверилась. Несмотря на то что он приобрел несостоятельную фирму, он все же выдал моей матери те подложные векселя, которые купил у кредиторов, уплатив по ним сполна. Мать моя со слезами на глазах благодарила Зонненкампа и сказала ему: «Я знаю, что вы великодушно преподносите мне эти векселя в подарок. Но такого подарка я принять не могу, и потому я клянусь вам головой моего ребенка, что он со временем расплатится за долг своего отца».

Зигрист, сильно волнуясь, умолк. Успокоившись немного, он продолжал:

— И вот, когда я пришел к моей матери и с торжествующим лицом показал ей мой докторский диплом, когда я сказал ей, что отныне ей уж не придется больше трудиться для меня, шить, работать за деньги для других, что я сам буду зарабатывать все, что нужно для нее и для меня, — тогда она взяла меня за руку и подвела к старому, резному комоду, единственной вещи, оставшейся у нас от нашей прежней дорогой обстановки, открыла его и вынула из ящика какие-то старые пожелтевшие бумаги. Это были подложные векселя моего отца. «Сын мой, — произнесла она дрожащим голосом, — настал момент, когда я должна сообщить тебе, какая трудная задача ожидает тебя в жизни. Твой отец некогда опозорил наше имя, а ты обязан восстановить чистоту этого имени. Это ты можешь сделать только в том случае, если вернешь Андреасу Зонненкампу те сто тысяч гульденов, которые мы ему остались должны. Лишь после этого мы будем вправе сжечь эти позорные бумаги и снова гордиться нашим именем». Она посадила меня рядом с собою на диван и рассказала мне о дне моих крестин, стоившем жизни моему отцу. «До сих пор еще я убеждена, — заключила она свое повествование, — что твой отец тогда пал жертвой преступления, что не сам наложил на себя руки, а что его убили другие. Но доказательств у меня нет, да и не найти их теперь. Остается только уплатить те сто тысяч гульденов, которые за нас уплатил этот добрый Андреас Зонненкамп». Я не мог побороть своего волнения и разрыдался. «Сто тысяч гульденов! — воскликнул я. — Да разве возможно мне, начинающему врачу, заработать сто тысяч гульденов?!» «Ты будешь обладать этими деньгами, — ответила моя мать, — если последуешь моему совету. Ты доктор, ты красив и молод и тебе нетрудно будет жениться на богатой девушке. Но ты должен твердо решить вступить в брак только с такой девушкой, которая может принести тебе в приданое не менее ста тысяч гульденов. Возможно, что придет время и твое сердце заговорит, и ты полюбишь чистую, хорошую, но бедную девушку. Тогда ты должен заглушить в себе голос сердца, ты должен побороть свои чувства и должен вспомнить о священном долге своем по отношению к твоему покойному отцу, твоей старухе матери, да и к самому себе. Я и спрашиваю теперь тебя, готов ли ты поклясться мне, что никогда не женишься на бедной девушке, а что будешь стремиться к тому, чтобы богатой женитьбой погасить долги твоего отца?» И я дал эту безрассудную клятву. Да, в ту минуту я продал счастье своей жизни, свое сердце, а вместе с тем и тебя.

Елизавета чувствовала, что Зигрист нервно сжал ее руку, она видела, как глаза его загорелись негодованием при воспоминании о клятве, данной им своей матери. Сама Елизавета не была в состоянии говорить. Она была слишком растрогана и разрыдалась.

Зигрист крепко обнял ее, прижал ее голову к своей груди и тихим, глухим голосом продолжал:

— Когда я познакомился с тобой, Елизавета, я с первого взгляда полюбил тебя. Я хотел подавить в себе это чувство, не показывая тебе его. Но любовь оказалась сильней меня. Как-то моя мать сообщила мне, что нашла подходящую для меня невесту, а именно дочь того самого бухгалтера, который первым узнал о самоубийстве моего отца и показания которого в свое время не оставили сомнения в том, что отец мой наложил на себя руки. После банкротства моего отца этот англичанин, по имени Финеас Фокс, поступил на службу к Андреасу Зонненкампу и, состоя в должности управляющего делами фирмы, заработал крупное состояние. У него была дочь по имени Роза, некрасивая и далеко не симпатичная девушка, презирающая немцев и обожающая только англичан. Но у нее было состояние в сто тысяч гульденов, и я продал себя. Если бы ты только знала, Елизавета, что я выстрадал после того, как ты покинула наш дом. Я был помолвлен с этой англичанкой, а любил тебя, только тебя одну, мою ненаглядную, дорогую Елизавету. Я не мог забыть той минуты, когда ты покоилась на моей груди. Правда, позорное пятно смыто с имени нашей семьи, моя мать имела возможность сжечь подложные векселя, но счастье ее сына разбито навеки.

Зигрист закрыл лицо руками и заплакал, как ребенок. Елизавета страстно обняла его и прижалась к нему.

— Я буду рыдать с тобой, мой дорогой, — проговорила она. — Твое горе — мое горе. Не только твоя, но и моя жизнь теперь разбита. Твое непонятное по отношению ко мне поведение привело меня на край гибели. Я не сделалась преступницей только благодаря вмешательству одного благородного человека. Не будь его, я теперь была бы погибшей, я совершила бы нечто такое, в чем должна была бы раскаиваться всю жизнь. Никогда больше я не могла бы посмотреть тебе открыто в глаза.

— Кто же этот благородный человек, о котором ты говоришь?

— Разбойник Генрих Антон Лейхтвейс.

— А что же ты собиралась совершить?

— Озлобленная на тебя за мою отвергнутую любовь, я хотела броситься в объятия другого человека, недостойного, но теперь уже понесшего кару за свои преступные замыслы. Этот человек — покойный Бауман.

— Как? Бауман умер?

— Он скончался от яда, которым хотел отравить свою жену, но Лейхтвейс сумел устроить так, что он сам выпил этот яд и таким образом сам наказал себя.

Зигрист печально покачал головой.

— Всякое злодеяние находит свою кару, — тихо проговорил он.

Затем он взял Елизавету за обе руки, заглянул ей в глаза, как бы желая получше запечатлеть в своей памяти дорогие ему черты, и прошептал:

— Прощай, дорогая моя, ненаглядная Елизавета. Мы должны расстаться и видимся сегодня в последний раз. Я чувствую, что если бы часто видел тебя, я не выдержал бы жизни с другой женщиной, я был бы даже способен совершить точно такое же преступление, какое собирался сделать Бауман.

— Ты не должен сравнивать себя с ним! — страстно воскликнула Елизавета. — Он не имел права любить другую, так как сам избрал себе жену, а не женился на ней по принуждению. Ты же продал себя, повинуясь приказанию матери, и теперь ты раскаиваешься в этой ужасной сделке. Разве кто-нибудь мог бы упрекнуть тебя, если бы ты вздумал вернуться ко мне и принадлежать одной мне?