Монахини ходили по коридорам и галереям с опущенными глазами, сложив на груди спрятанные в рукава руки, по многу раз проходя мимо своих сестер, не произнося ни слова и не выказывая никаких знаков внимания. И только звон колоколов нарушал тишину монастыря – звон, который Виктор Гюго называл «оперой колоколен».

* * *

Разные дороги привели сюда сестер. Они были из семей аристократов, фермеров, военных... Из разных стран пришли они в монастырь. Богатые и бедные, образованные и невежественные, ничтожные и благородные – все они теперь были равны в глазах Господа, объединенные желанием быть вечными невестами Христа.

В монастыре были спартанские условия жизни. Зимой стоял пронизывающий холод, и бесчувственный бледный свет едва просачивался сквозь свинцово-серые окна. Монахини спали одетыми на соломенных тюфяках, покрытых грубыми шерстяными простынями. У каждой была своя крошечная келья, в которой находились лишь постель и деревянный стул с прямой спинкой. Вместо умывальника в углу кельи на полу стояли маленький глиняный кувшин и таз. Монахиням, за исключением преподобной матери Бетины, запрещалось заходить друг к другу в кельи. Все свое время они проводили в работе и молитвах. Для каждой работы – вязания, переплетного дела, ткачества, хлебопечения – было отведено свое место. Восемь часов в день посвящалось молитвам. Помимо основных молитвенных часов были и другие молитвы: благодарения, псалмы и литании.

Предутренние молитвы читались в то время, когда одна часть мира спала, а другая занималась грехом.

За ними на рассвете следовали утренние молитвы, в которых восходящее солнце приветствовалось подобно величественному сияющему лику Христа.

Заутреня была обращением к Господу за благословением на дела насущные.

Терция, посвященная Святым Августином Духу Святому, совершалась в девять часов утра.

Секста – в 11.00 – призывала умерить пыл человеческих страстей.

Нона читалась про себя в три часа пополудни – в час смерти Христа.

Потом служили вечерню.

И завершался день ночным богослужением – молитвой на исход души, равно как и на отход ко сну, выражавшей преданность и смирение.

В то время как во многих религиозных орденах самобичевание было упразднено, в цистерцианских монастырях, как мужских, так и женских, оно по-прежнему сохранялось. По крайней мере раз в неделю, а то и ежедневно монахини истязали свою плоть специальным кнутом двенадцатидюймовой длины, представлявшим собой тонкий вощеный шнур с шестью завязанными узлом хвостами и приносившим страшные мучения. Им стегали себя по спине, бокам и ягодицам. Цистерцианский аббат-отшельник Бернар из Клерво проповедовал: «Тело Христа истерзано... и тела наши должны быть подобны израненному телу Господню».

Жизнь в монастыре была еще строже тюремной, и все же его обитатели пребывали в состоянии какой-то самозабвенной радости, которой им не доводилось испытывать в миру. Они отреклись от физической любви, собственности, свободы выбора, но, отказавшись от всего этого, они вместе с тем отреклись и от алчности, соперничества, ненависти, зависти, от всевозможного гнета и искушений, присущих мирской жизни. В стенах монастыря повсюду царили мир и атмосфера неописуемой радости единения с Богом. И сердца тех, кто жил здесь, были наполнены безмятежным спокойствием. Если монастырь и был похож на тюрьму, то тюрьма эта была в раю Божьем, добровольно выбранная теми, кто пришел сюда, чтобы остаться и познать счастливую вечность.

* * *

Сестра Лючия была разбужена звоном монастырского колокола. Вздрогнув, она открыла глаза, некоторое время не понимая, где находится. Маленькая келья, в которой она спала, была погружена в зловещий мрак. Звук колокола извещал о том, что было три часа утра и что начиналась ночная служба, в то время как мир еще спал.

«Проклятие! Эти порядки меня угробят», – подумала сестра Лючия.

Она лежала на своей крошечной неудобной койке, умирая от желания закурить. Потом с трудом заставила себя встать. Тяжелое монашеское облачение, в котором она ходила и спала, терлось о ее нежную кожу, как наждачная бумага. Она вспомнила свои шикарные платья, висевшие в ее квартире в Риме и в замке в Гстааде.

Через стены кельи до сестры Лючии доносился легкий шорох шагов и шуршание одежды собиравшихся в коридоре монахинь. Небрежно заправив постель, она вышла в длинный зал, где уже стояла вереница сестер с опущенными глазами. Они все медленно двинулись к часовне.

«Они похожи на стаю глупых пингвинов», – подумала сестра Лючия. Она была не в состоянии понять, почему эти женщины сознательно поставили крест на своей жизни, отказавшись от секса, красивой одежды и вкусной еды. «Какой смысл жить без всего этого? Да еще эти проклятые порядки!»

Когда сестра Лючия только пришла в монастырь, преподобная мать сказала ей:

– Ты должна ходить с опущенной головой, мелкими шагами, медленно, держа руки под накидкой. Ты никогда не должна встречаться глазами ни с кем из сестер и даже смотреть на них. Тебе не разрешается говорить. Твои уши должны внимать только словам Господа.

– Да, преподобная мать.

В течение следующего месяца Лючия получала наставления:

– Сюда приходят не затем, чтобы объединяться с другими, а затем, чтобы уединиться с Господом. Для союза с Господом необходимо душевное одиночество. Оно охраняется правилами безмолвия.

– Да, преподобная мать.

– Первое, чему ты должна научиться, – это как исправить свою жизнь, отделаться от старых привычек и мирских интересов, стереть все образы прошлого. Ты должна будешь принести очищающее покаяние и совершить усмирение плоти для того, чтобы изгнать из себя своеволие и себялюбие. Одного раскаяния в наших прошлых проступках недостаточно. Когда нам открывается безграничная красота и святость Господа, мы хотим искупить не только наши собственные грехи, но и все грехи, когда-либо совершенные.

– Да, святейшая.

– Ты должна бороться с чувственностью, названной Иоанном Крестителем «мраком чувств».

– Да, святейшая.

– Монахиня живет в безмолвии и одиночестве, словно уже попав в Царство Небесное. В этом чистом абсолютном безмолвии, которого жаждет каждая монахиня, она может внимать безграничной тишине и познать Господа.

* * *

В конце первого месяца жизни в монастыре Лючия приняла монашество. В этот день ей остригли волосы. Эта процедура оставила у нее тягостные воспоминания. Стригла сама преподобная мать-настоятельница. Она вызвала Лючию к себе и жестом предложила сесть, затем зашла сзади, и, не успевшая сообразить, что происходит, Лючия услышала щелканье ножниц и почувствовала, как что-то дергает ее за волосы. Она начала было протестовать, но вдруг поняла, что это еще больше изменит ее внешность. «Потом я всегда смогу их отрастить, а пока похожу ощипанной курицей», – подумала Лючия.

Вернувшись в отведенную ей мрачную клетушку, она сказала про себя: «Это место напоминает мне змеиную нору». Пол был дощатым. Большую часть пространства занимали жесткий стул и койка. Ей страшно хотелось почитать какую-нибудь газетенку. «Найдешь ее здесь», – подумала Лючия. Здесь никогда и не слышали про газеты, не говоря уже о телевидении и радио. Связь с внешним миром полностью отсутствовала.

Но больше всего Лючию раздражало противоестественное безмолвие. Единственным способом общения были изображаемые руками знаки, и необходимость их запоминать приводила ее в бешенство. Когда нужен был веник, ее учили, вытянув вперед правую руку, водить ею справа налево, будто подметая. Когда преподобная мать была чем-то недовольна, она трижды соединяла перед собой мизинцы обеих рук, прижимая остальные пальцы к ладоням. Когда Лючия медленно делала порученную ей работу, преподобная мать касалась своей правой ладонью левого плеча. Чтобы выразить Лючии свой упрек, она начинала всеми пальцами чесать себе щеку возле правого уха сверху вниз. «Боже мой, – думала Лючия, – можно подумать, что у нее вши».