А, все пустое! Конец пути. Площадь Дзержинского, улица Берии, переулок Малюты Скуратова, тупик Огромной Лжи, дом Нескончаемого Мучительства. Лубянка.
Когда— нибудь здесь будет музей. Памятник всем, кого провели через тяжелые окованные двери, мимо прапорщиков вахты, коротко бросив -«арестованный»…
Длинный коридор, поворот, еще коридор, лифт, переход по лестнице, коридор, неисчислимые двери в бессчетные кабинеты, везде красные ковровые дорожки, от которых ломит в глазах, а шаги становятся неслышными.
Ввели в пустой кабинет, зажгли свет. Стол, сейф, стулья у стены, на окнах белые занавесочки.
— Ну, вот и пришли, — вздохнул желтоглазый. — Подойдите к столу…
Я сделал несколько шагов.
— Выкладывайте все из карманов на стол. А ты, Сергуня, проверь — не забыл ли он чего…
Проверяйте. Ничего у меня нет. Мелочь, измятый носовой платок, ключи, писательский билет, ручка. Зуб! Дуськин зуб! Вон ты куда со мной добрался! В этом был твой символ? Да теперь это уже неважно — одно письмо у священника, второе зарыто у отца.
Желтоглазый скомандовал:
— Садитесь вот сюда, в угол… — и ушел из комнаты.
Сергуня уселся напротив меня, загородив квадратными плечами окно.
И наступила тишина, ватная, тяжелая, в которой было слышно лишь ровное дыхание Сергуни, сиплое и шуршащее, как паровое отопление. Иногда он тонко, деликатно сморкался в огромный красный платок, вырезанный, наверное, из ковровой дорожки в коридоре. У Сергуни было озабоченное крестьянское лицо.
Я подумал, что убийцы и истязатели в наших представлениях незаслуженно окружены ореолом необычности, отличности от других людей. Нет, это просто работа такая. На нее надо попасть, а дальше — делай, как все!
Сергуня неожиданно сказал задумчиво:
— А у меня тоже есть один знакомый писатель…
И снова замолчал, круто, очень глубоко. Чушь какая-то! Какой у него может быть знакомый писатель? Он его отлавливал, как меня? Бил локтем в печень? Или они учились вместе в школе… Тьфу, чепуха какая-то лезет все время в голову! Просто у Сергуни теперь два знакомых писателя…
Распахнулась бесшумно дверь и желтоглазый впустил в кабинет двоих, вошел следом и стал у притолоки. А судя по тому, как проворно вскочил задумавшийся Сергуня, — пришедшие были начальством. Желтоглазый мигнул ему, и Сергуня громоздкой сопящей тенью истаял в коридор.
Пришедшие мгновенье суетливо толкались у стола, предлагая друг другу место, наконец, расселись и уставились на меня. Севший у стола — красивый молодой верзила, наверное, мой ровесник, с чуть заметным тиком, смотрел на меня с легкой улыбкой. С жалостью. Со снисходительностью. Он окидывал меня неспешно взглядом с ног до головы, и весь я — с грязными ботинками, в мешковатом китайском плаще, с синяками и кровоподтеками на лице — был ему жалок.
Он достал из кармана блейзера пачку «Кента», золоченую зажигалку, мягко спросил:
— Курить, наверное, хотите?
— Хочу, — сказал я, взял из протянутой пачки сигарету и с наслаждением затянулся синим душистым дымом.
Желтоглазый гремел ключами у сейфа, потом распахнул полуметровой толщины дверь, достал несколько папок и положил их на стол. Ого! Неужели на меня уже исписали столько бумаги? Трудно поверить…
Желтоглазый снова оттянулся куда-то на задний план, пижонистый молодой начальник неспешно покуривал, а его спутник — худощавый элегантный черт лет шестидесяти — положил ногу на ногу, развалился на стуле и упорно рассматривал меня.
Не знаю почему — я решил, что главнее молодой. Во времена моего батьки они ходили на службу в погонах.
Сейчас им больше нравятся шведские костюмы, коттоновые рубахи, французские галстуки. Все правильно — «детант»!
— Ну, что же, Алексей Захарович, — почти приятельски улыбнулся мне главный, — не хотите ли вы нам поведать, как дошли до жизни такой?
Я молча курил. Он засмеялся:
— Алексей Захарович, вы же не мальчик — должны понимать сами — здесь в молчанки не играют. Вы не карманник, а я не опер из МУРа, чтобы нам тут дурака валять…
— А почему я должен отвечать вам? — спросил я спокойно, без вызова. Все-таки большие перемены свершились — в папашкины времена сразу же били до полусмерти.
— Почему? — переспросил он и снова засмеялся, и тик рванул наискось его щеку. — Потому что я имею достаточные правомочия, чтобы решить вашу дальнейшую судьбу.
— Моя судьба и без вас решилась…
— Ошибаетесь, любезнейший, — отчеканил, как хлыстом хлопнул. — Ничего теперь в вашей жизни без меня не решится…
Вот это и есть, наверное, самый страшный сатанинский соблазн — решать чужие судьбы. И на его красивом моложавом лице с дергающейся щекой была написана решенность моей судьбы. Не азарт, не злоба, даже не равнодушие — просто мертвая рожа власти над моей жизнью.
— Юрий Михайлович, он, наверняка, многого не понимает, — усмехнулся второй, тот, что сидел сбоку. — Он еще в горячке совершенного подвига…
Оба засмеялись, и Юрий Михайлович с дергающейся щекой покивал согласно:
— Не понимает, не понимает… — он взял со стола одну из толстых папок и показал ее мне: — Знаете, что это такое?
Со своего места в углу комнаты я не мог разглядеть надписи на коричневом картоне, но крупный штамп с красными буквами «X. В.!» я видел отчетливо.
Знаю, — кивнул я. — Христос Воскрес!
— Не-ет, вы еще многого не понимаете, — и быстро сердито подернул щекой. — В этих папках описано убийство Михоэлса, столь любезного вашему сердцу. А «X. В.» — значит «Хранить вечно!» И не вам снимать такие грифы!
Я развел руками:
— Что же теперь поделаешь! Не знал, что не мне снимать — и снял…
Юрий Михайлович перегнулся ко мне через стол:
А вы не думаете, что вам этот гриф обратно в глотку запихнут?
Во— первых, мне это безразлично. А во-вторых -поздно…
Я вяло отвечал ему и каким-то параллельным течением чувств и мыслей удивлялся собственному безразличию, огромному душевному отупению, охватившему меня. Все происходящее было мне нестрашно и скучно. Все эти слова не имели значения и смысла. Меморандум написан, спрятан, передан. Пытать меня не станут. Да и если станут — ничего не скажу. Когда перелезаешь из блейзера в брезентовый китайский плащ, то открываешь в себе многое, о чем и не догадывался.
Тик стал сильнее и улыбка все заметнее становилась рвано-клееной. Он сказал мне с торжеством, которое подсвечивало его мертвенное лицо:
— Вы — самонадеянный и недальновидный молодой человек…
И будто забыл обо мне. Он открыл другую, тоненькую папку, достал из нее несколько страниц и стал медленно внимательно читать их. Пожилой все так же сидел на приставном стуле — нога на ногу, где-то по стенкам неслышно скользил желтоглазый, а я смотрел на моложавого начальника и думал о том, что в те поры, когда убивали Соломона, — моему отцу было столько же лет, сколько ему сейчас. А Крутованов-то и вовсе молодой!
Юрий Михайлович, без которого теперь в моей жизни ничего не решится, читал машинописные странички, но мне казалось, что он делает это для меня, потому что я видел, — он их уже не раз читал, он хорошо знал их содержание. Время от времени он забегал на несколько страниц вперед, отыскивая что-то нужное, а иногда возвращался в самое начало.
Я не мог понять, зачем он это делает. Но потом он дочитал до конца, сложил листочки в стопку, подровнял их на столе, обстукивая пальцем неровно высовывающиеся края, и протянул их пожилому черту:
— Посмотри еще разок, занятно…
И на последней странице я увидел растекающееся масляное пятно.
Яркий свет в казенной бронзовой люстре мигнул, померк и вновь ослепительно вспыхнул, дыхание остановилось, и я почувствовал внутри себя бездонную провальную пустоту.
Это масляное пятно я видел сегодня утром, на исходе ночи. На последней страничке второго экземпляра меморандума.
Шурик! Шу-у-урик! Что ты наделал! Шурик! Кто, кто положит жизнь свою за друзей своих? Шурик! Как оказался у них меморандум?
С беззвучным грохотом рушилась стена, на мою голову сыпались ее камни, тек мне в глаза едкий песок.