Выпили мы сахарного самогончика, который раз и навсегда отучил пить литовцев замечательный человек — мой батька Захар Антоныч.

— Вот они нас под Алитусом прихватили — деревьями дорогу завалили, и давай жарить по нам из обрезов. Мы за машиной залегли — и по ним из автоматов. На счастье, догнал нас бронетранспортер из райотдела. Как врезал по ним из крупнокалиберного! Собаки след взяли и на хутор в шести километрах вывели. Сидят тифозники за столом, суп свой картофельный хлебают, делают вид, что они не имеют к этому отношения. Ну, мы взяли и тут же семь мужиков повесили. А всех остальных в лагерь…

— И ты вешал? — спросил я с интересом.

— У них там турник был железный — вот мы их на нем, как тарань, и завесили. Да повешение — это легкая смерть. Как повис, так и дух вон. Это для остальных страшно, как он ногами скребет, пену из себя гонит. Да он-то все равно без сознания. Ну, а зрителям, конечно, страшновато: думают, он мучается так. А ему — уже все до феньки. Я тогда еще сказал твоему батьке — давайте загоним их в дом, сожжем сук этих дешевых к едрене-фене, запомнят тогда крепче. Но не разрешил батька — все говорит должно быть по закону…

— По какому же закону? Может быть, это и не они в вас стреляли? И повесили их вы без суда! Какой же здесь закон?

Изумленно вытаращил Пашка на меня свои блеклоголубые веселые глазки и от души захохотал:

— Закон! За-кон! Твой батька и был тогда закон! Закон, суд и Господня воля! А кроме того, если эти самые не стреляли, значит стреляли их братья, сватья или сыновья! А эти бы ночью пошли стрелять! Да, и вообще, Алеха, поверь мне: людишек, чтобы правильно воспитывать, нужен не закон, а скорее наказание. Бей люто правого, виноватые сильней бояться будут. Ладно, черт с ними. Все это уже давно утекло, мы им тогда злостный их хребет переломали. Давай выпьем…

— Давай. Давай, Пашка, выпьем, чтобы все виноватые были когда-то наказаны!…

— С удовольствием, Леха! Пусть всем этим недобиткам еще икнется! Молодец, хорошо пьешь! Батькина выучка — тот литр мог заложить и — ни в одном глазу…

Ах, как пошел сахарный самогон — дым в глазах! Господи, накажи недобитков за безвинно пролитые моря крови, за погубленную, измордованную, изнасилованную жизнь. Прости меня, Альгис, за сломанный ваш хребет. Простите меня, семь повешенных литовских хуторян. Простите меня, убитые братья, сватья, сыновья.

Ой, Боже мой, как мне тяжело — лучше бы вы тогда попали из своих обрезов…

— Я, Алеха, человек уже немолодой и скажу тебе серьезно — береги ты своих стариков — всем ты им в жизни обязан, других таких не будет. Береги, ублажай, потакай глупостям каким от старости. Тяжело твоему батьке жить сейчас — никто его жизни нынче не оценит, никто не вспомнит, сколько он для советской власти сделал! При Хрущеве заплевали совсем было нашу работу, должность нашу чекистскую высокую, да вот видишь — не выгорело у них ни хрена. Без нас власть дня не жила, сейчас не живет и в будущем не проживет. Как ни крути, а ты — соль этой земли. Так и будет во веки веков! А те, что нынче сидят на наших местах — только злее да жаднее, а мастерства нашего да беззаветной преданности им не хватает, вот и не хотят признать нас снова, от хрущевского блуда отказаться. Да никуда не денешься — их жизнь заставит…

— Да, таких спецов, как ты, или там Михайлович рыжий — сейчас не сыщешь, — сказал я ему. Искренно, от души сказал — он понял наш исторический момент совершенно правильно.

— Михайлович? — прищурился он, вспоминая.

— Ну, помнишь, ты его возил, рыжеватый, с длинным усом на щеке, — напоминал я и скинул единственного козыря из жидкой колоды. — Насчет Минска он ездил…

— А-а-а! Конечно, помню! Ух, огневой еврей был! — Пашка, видимо, устав ждать жену, налил еще по стаканчику, а сам встал к плите, вышиб на сковороду дюжину яиц и, помешивая яичницу, тоненько напевал: -…Огурчики — помидорчики, Сталин Кирова убил в коридорчике…

— Почему — «был»? — заметил я равнодушно. — Михайлович по сей день жив, здоров. И сейчас работает…

— Во дает! — восхитился Пашка. — А чё делает?

— Евреями недовольными занимается, — усмехнулся я. — Он же ведь по этому делу специалист…

— Он по любому мокрому делу специалист! — заржал Гарнизонов, снял с плиты яичницу и стал разбрасывать ее нам по тарелкам.

Я задержал дыхание, собрался, сказал как можно спокойнее, увереннее:

— Я уж мелочи всякие подзабыл, но, помнится, это он тогда лихо управился с Михоэлсом.

Гарнизонов набил рот яичницей, помотал башкой, круто сглотнул — так что слезы выступили, запальчиво сказал:

— Не он один! Да и задача у нас была пустяковая — прикрывали. Нам чужих подвигов не надо — свои имеются…

— Слушай, Пашка, а почему его возил ты?

— Ну, Леха, ты как был, так и остался пацан! Всесоюзная операция, руководил союзный замминистра Крутованов — тут главное, чтобы литовцы ничего не узнали — наши же сотрудники. Иначе все сразу же утекло бы на сторону. Нет, мы таких вещей не допускали!

— Эх, Пашка, какие книги о вас до сих пор не написаны! — заметил я.

— Вот тут, — он похлопал себя по толстой облезлой голове в шелковистом блондинистом пухе, — на сто романов товару имеется. Только пока рано…

— А я встретил Сергея Павловича Крутованова, он мне сказал, что пишет воспоминания, — уверенно-нагло соврал я.

Гарнизонов махнул рукой:

— Это будут книги для дураков — все равно самого главного, самого интересного нашему населению рассказывать пока не надо. Еще многие недопонимают. А рассказать, чего у него имеется! Ух, орел-мужик! Как взглянет бывало — ноги отнимаются! А ведь молодой парень был совсем — лет тридцати!

— Тридцати трех. Он — пятнадцатого года.

— Может быть — он ведь еще моложе выглядел, стройный, подтянутый, в заграничном костюме! Как киноартист…

— А ты его нешто видел?

— А как же? — обиделся Пашка. — Вот тогда-то, в связи с Михоэлсом, он и приезжал…

— Из Москвы? — удивился я.

Гарнизонов на миг задумался, потом покачал башкой.

— Не! Думаю, что из Минска. Из Москвы начальство прилетело спецсамолетами, а этот приехал на «линкольне» — значит, откуда-то неподалеку.

Господи! Охрани мою маску — мой околоплодный пузырь родившегося среди «своих».

— Ох, как он бушевал тут! — продолжал Пашка. — Как он тут на всех холоду нагнал!

— Почему?

— Да понимаешь — дурость вышла! Анекдот, да с начальством таким шутки плохи…

— А кто это шутить надумал?

— Лежава. Помнишь его? Начальника Батькиного секретариата?

— Конечно.

— Вот он и учудил. Крутованов как приехал, сразу — в зал на третий этаж, проводить совещание. А мы с Лежавой, как всегда, у батьки в приемной сидели. Раздается звонок — твой батька вызывает Лежаву с досье на совещание. Дверь в кабинет была открыта, я видел, как Лежава отомкнул сейф, потом вторым ключом отпер бронированный ящик для совсекретных документов и вынул досье. Запер и — бегом на совещание. Я еще заметил, что он пристегнул наручник досье…

— Это что такое?

— Понимаешь — это был такой стальной портфель для особо ценных бумаг. Его без ключа можно было только автогеном разрезать. А для верности его полагалось по инструкции носить пристегнутым к кисти наручником…

— Ну и что?

— Ничего. Проходит пять минут. Твой батька снова звонит — где Лежава? Я говорю — Захар Антоныч, он уже вышел, сейчас будет. Через пять минут снова звонок — где Лежава? А ему идти — со второго на четвертый этаж и один коридор. Я тоже забеспокоился — я ведь видел, как он помчался. Говорю батьке — взял досье десять минут назад и побежал к вам. А через трубку слышно, как их там всех Крутованов кроет — мать вашу перемать, бардак, разгильдяи хреновы! У батьки прямо голос сел, он трубку забыл положить, я слышу, как он Крутованову докладывает — ушел десять минут назад со всеми документами, а тот орет — тревогу по министерству! Трах вашу мать! Отец бросил трубку, и тут же сирена как завоет на всех этажах! Перекрыть все подъезды, все входы и выходы! Коменданту с патрулями на этажи, проверить вахту — не вышел ли из здания! Узнать — все ли машины на месте!