Моя долгая — почти сорок лет — жизнь беззаботного шелапута закончилась. Хорошо бы умереть. Только безболезненно — уснуть и не проснуться. Я устал играть навязанные мне неинтересные роли. Проекции судьбы, которой я не выбирал. Мне пришлась по душе одна роль — Гамлета. Безумный спектакль перед пустым залом.

Хорошо бы умереть. В этой жизни уже ничего меня не обрадует, а огорчить может все.

Дверь в мою запущенную страшную квартиру открыл мне Иван Людвигович Лубо — озабоченный, взволнованный и тайно-радостный. Из-за его спины метнулся навстречу опухший, страшный, похожий на загаженного вепря Евстигнеев, закричал сипло — не то горестно, не то довольно:

— Умерла, Алешенька! Преставилась, Алексей Захарыч! Умерла верная моя супружница! Нету больше с нами драгоценной моей Агнессы Осиповны!…

И, не останавливаясь, побежал дальше к выходу, дребезжа в авоське пустыми бутылками. Я очумело посмотрел ему вслед, но он уже захлопнул за собой дверь.

— Он ее придушил из-за облигаций? — спросил я Ивана Людвиговича.

Лубо сокрушенно покачал головой:

— Вы помните, Алеша, он перед вашим отъездом продал ореховый сервант? Оказывается, в серванте была двойная стенка, за которой Агнесса прятала облигации. А Евстигнеев продал его кому-то с рук — иди ищи ветра в поле!

— Агнесса повесилась?

— Нет, — тяжело вздохнул Лубо. — Приехала, увидела, что нет серванта — и лишилась чувств. Инсульт. Я был дома, это была ужасная картина. Она пришла только один раз в сознание, сказала Евстигнееву — все деньги были в серванте, теперь подохнешь нищим под забором. Сутки она еще протянула — и все…

Я прошел к себе в комнату, и за мной следом вежливой тенью, дважды извинившись, просочился Лубо. Я механически двигался по комнате, поставил на плитку кофейник, доставал из шкафа чистую рубаху, рвал и выкидывал приглашения и письма из Союза писателей — там проходили какие-то обсуждения, какие-то выставки, собрания — меня все это уже не касалось.

Будто грипп во мне начинался — все горячо, серо, все безразлично. Гамлет заболел гриппом. Последний акт — без него.

Офелия наносит удар в спину.

У Ивана Людвиговича сегодня был неприсутственный день — он соскучился по мне, ему хотелось поговорить маленько.

— Какое счастье, что Довбинштейн отказался тогда взять этот ореховый сервант! — запоздало волновался-радовался Лубо. — Ведь Евстигнеев сгноил бы его! Он бы заявил, что эти бедные старики украли его облигации! А при наших порядках вера была бы ему, а не этим приличным людям…

Он испуганно закрутил головой, оглядываясь — никто ли не услышал его подрывных разговоров. Но некому было слушать его.

— А что с Довбинштейнами? — спросил я.

— Третьего дня уехали, слава Богу. Закончились их мытарства. К старухе дважды «скорую» вызывали — с сердцем плохо. Их комнату после отъезда опечатали — кого-то теперь нам подселят…

Никого нам не подселят, Иван Людвигович. У тебя же нет брата-начальника, который тебе сообщит по секрету, что дом наш идет на капитальный ремонт и реконструкцию. Скоро выселят нас отсюда, сбудется общая мечта — разъедемся мы навсегда по отдельным квартирам.

Обидно, что больному Гамлету не нужна отдельная квартира. Ему наплевать. У жуков в коллекции тоже отдельные квартиры — бумажные коробочки. Захотел хозяин — вынул посмотреть, захотел — переселил в другую коробочку, захотел — раздавил студебеккером и выкинул. Нет смысла пыхтеть, домогаться отдельной коробочки. Ни от чего, ни от кого не отделяет. Гнилостная атмосфера датского королевства.

— Хотите кофе? — предложил я Лубо.

— Спасибо, с превеликим удовольствием…

Он прихлебывал из чашки, ерзал на стуле, сновал глазами по комнате — я видел, что его распирает какая-то тайна. Он что-то хотел мне сказать и — не решался. А я не хотел помогать ему. Мне его тайна была неинтересна. У нас с ним нет никаких интересных тайн. Тайны есть только у государства от нас…

— Алексей Захарович, я, мы, моя семья уезжает через несколько дней отсюда! — вдруг выпалил Лубо.

— В Израиль? — равнодушно поинтересовался я.

— Почему в Израиль? — удивился Лубо. — В Ясенево — это новый район по дороге в Домодедовский аэропорт! Вы не можете представить, как мне повезло! Наше издательство построило там кооперативный дом, и неожиданно один пайщик отказался от двухкомнатной квартиры. Господи, какое счастье! Я уже сдал все бумаги — на этой неделе должно быть решение исполкома…

— А деньги?

— С деньгами трудновато, — поскучнел Лубо. — У нас было сэкономлено две тысячи на черный день, мы продали все, от чего можно отказаться. Я взял ссуду в кассе взаимопомощи. Мне сестра одолжила. Как-нибудь выкрутимся! Но ведь будет отдельная квартира — там кухня девять метров, считайте третья комната, столовая. У девочек комната, у нас с Соней спальня. Я в спальне себе оборудую кабинетик — можно будет брать на ночь сверхурочную работу. Нет, это все будет прекрасно!…

Он с воодушевлением рассказывал мне, в какой громадный комфортабельный дворец он превратит свою роскошную тридцатиметровую квартиру, а я раздумывал, сказать ли мне ему, чтобы он забрал свои окровавленные копейки из кооператива и дождался, пока нас всех выселят и дадут бесплатные квартиры. Я не боялся, что он всем разболтает об этом. Я боялся лишить его радости. Я боялся вернуть его в бесконечное ожидание черного дня, в который незаметно превратилась вся его жизнь.

Но мне очень жаль было его денег — огромного каторжного труда, превращенного в сальные, ничего не стоящие бумажонки.

— Иван Людвигович, вы не берите пока ордер в исполкоме.

— Почему? Почему, Алешенька?

— В ближайшие недели наш дом поставят на реконструкцию и всем дадут казенные квартиры. Я это знаю наверняка…

Лубо долго обескураженно смотрел на меня, потом помотал головой и сказал:

— Нет…

— Что — «нет»?

— Мне не нужна казенная квартира…

— Почему? — удивился я.

— Мне это, Алешенька, трудно объяснить. Понимаете, нас приучили к мысли, что у нас ничего нет своего… Нам все дали: работу, жилье, даже еду в магазине не продают, а «дают». У нас сложилось мироощущение нищих, мы все попрошайки. Ничто в этой жизни не вызывает у нас достойного чувства — это мое! Мне, Соне, нашим девочкам будет трудно — но мы будем строить свой дом. Девочки будут жить в своем доме. Мне кажется это важным…

— Может быть, — пожал я плечами.

— Поверьте мне, Алешенька, это очень важно! Наш век — это эпоха потерянного достоинства, ведь у попрошаек не может быть достоинства! Нищий не может требовать: он может только просить…

Может быть, он прав. Спасибо тебе, строгая отчизна, ты воспитала своих детей мучителями и попрошайками.

В коридоре пронзительно зазвенел телефонный звонок.

— Я подойду, — сказал я Лубо и направился к аппарату.

— Подождите, — придушенно бормотнул Иван Людвигович, я оглянулся и поразился внезапной сниклости его лица, раздавленного не привычной ему двойной силой тяготения, а каким-то сверхъестественным страхом, душившим его будто приступ грудной жабы.

А телефон в коридоре звенел.

— Что с вами, Иван Людвигович?

— Я должен вам сказать, Алешенька… Я не имею права… Но не сказать вам не могу… Это будет подлость… Но я надеюсь на вас — вы никогда… никому.

Оказывается, у него есть еще одна тайна. И ужас этой тайны, мучивший его, как боль, заинтересовал и меня.

Телефон истошно прозвонил еще раз и смолк. Булькнул и исчез, а я стоял посреди комнаты, на полпути к двери, и жаркий шепот Лубо не давал мне сдвинуться с места, я боялся неосторожным движением спугнуть его, неловким жестом согнать черную бабочку его страха, которая унесет откровенность навсегда.

— Алешенька, вы должны мне дать слово, что никто никогда не узнает… Я дал подписку… Вы неуместным словом погубите моих девочек, мою семью…

— Какую подписку? — мягко спросил я его. — Не волнуйтесь, Иван Людвигович…

— Я дал подписку о неразглашении… Позавчера приходили два человека и долго расспрашивали о вас…