— Если вы сегодня не сдадите мне справку, рассмотрение вашего дела будет отложено на месяц…

На месяц! Еще месяц — руки за голову! Не переговариваться! Сесть на снег!

— Но мне же не дадут справку без запроса! — севшим голосом выдавила я.

Она снова помолчала, будто раздумывала над чем-то, или на что-то решалась, потом все так же гундосо, но очень быстро приказала:

— Вот что! Бегите сейчас в диспансер, я позвоню туда. Возьмете справку — вы ведь не состоите на учете?

— Нет! Нет! Нет! — всполохнулась я.

— Привезите мне справку, я вам дам запрос и вы его потом сдадите в диспансер. Поняли?

— Да! Да! Большое спасибо!

— Не за что. Это моя работа. Поторопитесь, там прием до одиннадцати…

И повесила трубку.

Я быстро одевалась, со стыдом раздумывая о той ненависти, которую вызывала во мне Сурова. Может быть, мундир, который надевают люди, делает их, как Каинова печать, проклятыми? На все добрые чувства людей надели мундир, и все-таки в прорехи его, в разошедшиеся швы прорывается огонек человеческой доброты и сочувствия. Не все милосердие к несчастным удалось вытоптать!

Позвонили в дверь. Кого это несет? Я бросилась в прихожую, отперла — Шурик Эйнгольц!

Шурик, дорогой, некогда! Пошли со мной, все объясню по дороге! Хорошо бы такси поймать, диспансер на улице 8 марта — времени осталось меньше часа. Господи, только бы ничего не сломалось! Только бы поспеть! Вот и такси — в двух шагах от дома. Помчались, теперь-то уж поспею. Несутся по проводам электрические смерчики телефонных разговоров! Это Сурова уже звонит в диспансер, велит выдать мне справку без запроса.

Как дела, Шурик? Что слышно у нас? Как ты поживаешь, я соскучилась по тебе. Шурик улыбается — ему один знакомый баптист написал про свою лагерную жизнь: «алагер кум алагер» — в лагерях как в лагерях. Институтское начальство отказалось ходатайствовать о персональной пенсии для Марии Андреевны Васильчиковой. Заведующим отделом утвержден Бербасов. Тему Шурика сняли из научного плана института. Секретарша Галя просила его передать мне привет и просьбу прислать для нее из-за границы какого-нибудь жениха — пускай самого завалящего, только бы можно было выйти за него замуж, плюнуть на все и уехать.

Шурик шепотом говорил мне о том, что в последнее время понял природу активного нежелания многих обеспеченных людей уезжать отсюда — неправильная социальная самооценка. В лагерях как в лагерях: самый почтенный, независимый и зажиточный человек в лагерной зоне — это хлеборез или повар. Но на воле нет места и должности хлебореза. Хлеборезам не нужна свобода — алагер кум алагер…

Мне Шурик завидовал только в одном — даст Бог, в ближайшее время смогу прочитать бездну замечательных книг, которые к нам или не попадают совсем, или достают неимоверными усилиями прочитать на одну ночь — с риском загреметь на три года в лагеря. В лагерях как в лагерях.

Там и встретимся — мы отсюда, вы оттуда. Почему, Шурик?

Он горячечно шептал — запад ждет разорение, захват и неволя. Шагреневая кожа мира горит на глазах, багровая заря уже ползет по всем континентам. Пришествие всемирное Антихриста — от него не спрячешься за океаном, это кара всему человечеству.

Ревели за окнами грузовики, с жестяным грохотом исчезали трамваи, в машине воняло разогретым маслом, перегоревшим бензином, преющей резиной, ухали утробно баллоны в залитых водой колдобинах.

Хрупкость надежд. Грязный изнурительный дождь. Глинистые капли на стекле. Тяжелый затылок таксиста. Шепот Шурика. Справка для Суровой. Еще месяц. Пожизненное заключение. В лагерях как в лагерях. В Вавилонском пленении рассеялись одиннадцать колен израилевых. Алагер кум алагер. Осталось совсем немного ждать — рассеется здесь и колено Иегуды.

— А я была у Крутованова, — сказала я Шурику.

— Зачем?

— Я хотела посмотреть ему в глаза. Я хотела посмотреть на убийцу.

— Зря ты это сделала, — ответил он горько.

— Ты боишься?

— Нет. Я устал бояться. Мне надоело.

— Почему же — зря?

— Тебе это может повредить…

Таксист притормозил у диспансера.

Унылый вонючий подъезд, серая сыплющаяся штукатурка, красная заплата кирпичей, пупырчатый муар разводов плесени, забухшая тяжелая дверь.

Регистратура. Тесная амбразура справочного окна…

— Мне нужно…

— Пройдите в шестой кабинет.

— Шурик, подожди меня здесь, я надеюсь — это скоро…

Пустые серые коридоры, номера стеклянные на дверях. По сторонам — неосвещенные таблицы диапозитивов. Непонятно зачем — висящий здесь плакат, безнадежный призыв: «Не вступайте в случайные половые связи!» В лагерях как в лагерях.

— Можно войти? — толкнула дверь и увидела за столом здоровенного жилистого парня лет тридцати. В белой шапочке, в халате, с круглой аккуратно вычесанной бородой.

— Конечно, можно, заходите, — и коротко, ярко хохотнул, и мне не по себе стало от желтого блеска его длинных острых зубов. — Ваша фамилия Гинзбург? Мне звонили…

И снова улыбнулся, страшно блеснул зубами, пугающе хохотнул.

— Присаживайтесь, я ваш врач, меня зовут Николай Сергеевич…

Перед ним был абсолютно пустой стол. Блестело чистое пластиковое покрытие.

Кисти рук врача лежали на столешнице, и от зеркального подсвета ее казалось, что у него много рук и неисчислимые пальцы. Мне неприятно было смотреть на его красногубый рот, плотно заросший крепкими длинными зубами, и я боялась смотреть на эти неисчислимые пальцы — чисто вымытые, с коротко подстриженными ногтями, сплюснутые в фалангах, наверняка, ужасно сильные. Серая гладкая кожа рук, без волос, без морщинок — будто он надел для разговора со мной резиновые перчатки.

— Как вы себя чувствуете, Суламифь Моисеевна?

— Нормально, — быстро выдохнула я. — Я хорошо себя чувствую.

— Как сон? Хорошо ли почиваете? — и бешено, слепо улыбнулся.

— Хорошо. Как всегда.

— Кошмары не мучают? — мелькнули зубы в бороде, как у лешего.

— Нет, мне никогда не снятся сны.

— Головка не болит? Мигреней не случается? — хрипнул своим противным хохотком.

— Нет.

— Энцефалитом не страдали? В детстве головкой не ударялись? -спросил он и отбил торопливую гамму по столешнице, будто спешил закончить занудный обязательный опрос.

— Не страдала. Не ударялась.

— К психоневрологам не обращались никогда?

— Нет. Я совершенно здорова и хорошо себя чувствую.

Полыхнул желтый, ненавистный мне блеск зубов — искренне развеселился врач:

— Ах, если бы все вот так! Менструации — нормально? В срок? Без осложнений?

— Да.

— А какое сегодня число, Суламифь Моисеевна? — и не смеялся, и пальцами рук не стучал.

— Семнадцатое сентября. А что? — удивилась я.

— Ничего. А день недели?

— Пятница, — и вдруг в сердце полыхнул ужас. Я вспомнила на двери в диспансере расписание приема, мимо которого промчалась в спешке, не задумавшись ни на миг, — в пятницу приема нет! В пятницу в психдиспансере нет приема!

Пустынные коридоры, выключенные коробки диапозитивов на стенах, тишина.

Мы здесь одни с похохатывающим врачом Николаем Сергеевичем. Может быть, он никакой не врач, а случайно забредший в диспансер псих? И допрашивает меня сейчас, проверяя адекватность своей реакции?

Псих Николай Сергеевич снова подобрел, рванул на лицо устрашающую улыбку:

— Вас беспричинные страхи, тоска не мучают?

— Нет, ничего меня не мучает.

В коридоре остался Шурик — надо вскочить, выбежать из кабинета. Этот человек ненормальный, или — я сошла с ума. Но нет сил шевельнуться. Тлеет надежда — ему звонила Сурова, сейчас вынет из ящика стола справку — вы свободны.

— Суламифь Моисеевна, вы, по-видимому, абсолютно здоровы, я вам выдам справку, — и снова перекал желтоватых длинных зубов в красной окантовке губ.

Слава Богу! Великий Шаддаи! Какие меня мучат страхи, какая ужасная томит меня тоска!

— Но вам надо будет проехать со мной в больничку, там вам сделают пару анализов, и пойдете домой…