— Давайте остановимся…
Надежда колыхнула во мне боль и чуть притупила ее.
— Здесь за углом магазин, я сбегаю за пивком. А то вспрел прямо, пока с этой дурой возились…
Боль вскочила во мне и протяжно заголосила, завыла, она разбудила страх с новой силой, и я не могла его уговорить, что пока человек жив — еще есть надежда и страданиям приходит конец.
И шофер сказал:
— Это правильно — надо пивка хлебнуть…
Врач засмеялся:
— А пить за рулем не боишься?
Все дружно захохотали.
Второй санитар, отсмеявшись, заметил:
— В случае чего мы надоедного мента самого сюда затащим — вон ей в компанию…
Машина остановилась, замолчал мотор, они гремели медяками, собирая на пиво, и врач сказал санитару:
— Ты, Вась, за меня одиннадцать копеек добавь, а то у меня только рубль на обед остался…
Захлопнулась дверь, я услышала, как отчетливо стучат по железной крыше капли дождя. Туки-туки-тук… Туки-туки-тук…
Я баюкала и успокаивала, уговаривая заснуть поскорее своих детей. Боль и страх. Они бесновались и ревели во мне. Я чувствовала, как непрерывно пухну, отекаю, непомерно расту — я уже была больше автобуса, больше города, я была размером с мир. И вся полна моими отвратительными детьми, которых звали Боль и Страх.
Господи! Приди мне на помощь. Мои дети вырвутся наружу, они больше и сильнее меня. Они поглотят все.
Может быть — это кара мне за то, что я догадалась о неисчезающей энергии ненависти? Или мои боль и страх бесследно утекут вместе со стучащим по крыше дождем? Туки-туки-тук…
Не говори — мне плохо, говори — мне горько…
Дождь стучит монотонно по крыше, молча курят бандиты. Тихо и пусто, будто мы одни в этом мире. Никто не знает, куда они заволокли меня. Шурик видел. Но что он может сделать?
Туки— туки-тук… Я осталась одна во всем мире. И мои страшные дети.
Ты — ниточка вечной пряжи, которой Господь соединяет жизнь прошлую и жизнь будущую…
Усните, угомонитесь, дайте мне минуту покоя!
…Так стучали капли дождя по крыше Алешкиного «москвича», когда мы с ним ездили в Крым. Мы не могли устроиться в гостинице и спали в машине. В поле было очень холодно, дул острый ветер и по крыше стучал дождь. А мы лежали обнявшись, нам было тепло и сладостно, и еще ничего не происходило — не было этого санитарного автобуса, сумасшедшего врача, у которого не хватает на пиво, я не хотела знать о лепрозориях и прокаженных, не было, в моей памяти не было лица убийцы, а только подсознательно обитал неясный грозный образ, не протянул мне Симон из города Реховот спасительную ниточку, которая разорвала мое сердце и превратилась в кошмарную вязку из лампового фитиля…
В моем скачущем помутившемся сознании всплывали воспоминания, как матрешки, — я открывала одну куколку памяти, и в ней находила другую, но она сразу откупоривалась — в ней уже жила новая куколка событий, и все они сливались в какую-то бесконечную цепь, уходящую за горизонт моей жизни, заканчивающейся здесь — на носилках перевозки дурдома, избитой, скрученной вязкой, которую сделали для того, чтобы гореть в лампах, а вместо этого по законам Абсурда жгут ею, мучат и душат людей…
Хлопнула дверь — вернулся санитар Вася, и по их оживлению, радостным возгласам, звону стекла я поняла, что он принес пива.
— Стаканов нет… Из горла попьешь — не захлебнешься… А чем открывать?… Возьми отвертку…
С дребезгом падали на пол жестяные пробочки, пиво булькало в их глотках, запахло солодом и хмелем. У меня все пересохло и горело во рту. Вкус ржавого железа от крови осел на языке и на нёбе.
Иешуа Г— Ноцри! Ты помнишь смоченную в уксусе губку?
— Может, дать бабе хлебнуть? — спросил шофер.
— Ей вредно, — засмеялся сумасшедший врач. — Ей нельзя ничего возбуждающего. Освободится лет через десять, пусть пьет сколько хочет. А пока — обойдется…
Рявкнул сердито мотор, покатилась машина. Снова закачало, забилась пронзительно боль, заревела над нами сирена. Оглядываются равнодушно прохожие на белый санитарный автобусик с надписью на борту — «Скорая медицинская помощь». Скорая, но очень долгая. «Освободится лет через десять»… Они меня уже и приговорили… Слава Господу Богу нашему — не даст он мне такого мучительства, я умру гораздо раньше.
Раскупориваются матрешки воспоминаний — и в каждой Алешка. Любимый мой, вот они нас и разлучили навсегда. Зимний автобус в Бескудниково… ты без пальто и от твоей головы валит пар… букет из сто одной розы… первый раз пошли вместе в ресторан «Метрополь» — ты гонял всех желающих потанцевать со мной… а теперь я уже не твоя, и не своя — я общая, я ничья…
Рассыпьтесь матрешки, — не добивайте меня окончательно. Да куда же они денутся! Мы хранилище, кладовая своих матрешек, мы сами огромная матрешка, мы — банк своих поступков. Я не плакала — во мне все спеклось, сгорело, скукожилось. Просто судороги меня сводили. Судороги души. Истлела, разорвалась, разлетелась живая ткань мира.
Может быть — я действительно сошла с ума? Может быть — все это не происходит? Может быть — это только мое больное воспаленное воображение? Может быть — от многих дней и ночей страха меня посетил сонный кошмар? Мне все это снится?
Если сделать усилие, рвануться, щипнуть себя за руку — придет избавление пробуждения?
Алешка ушел рано, шепнул — «приду в шесть», я прилегла снова, заснула незаметно, и пришел этот жуткий сон. Сурова не звонила, не велела нести ей справку, не заходил ко мне Шурик, мы не мчались с бычьеголовым таксистом в неработающий по пятницам диспансер?
Надо рвануться, сделать усилие, щипнуть себя за руку.
Но не рванешься — я связана «ленинградкой», несожженным в керосиновых лампах фитилем. Локти стянуты за спиной, не щипнешь.
— Не дергайся, не ерзай, — сказал надо мной санитар. — Чем больше елозишь, тем больней — это завязка такая. Скажи спасибо, что не вязали тебя парашютным стропом — тот до мяса рвет…
Не щипнешь себя, не проснешься — но это все равно не явь, а безобразный больной сон, зловещая сказка. По улицам, замаскировавшись под санитаров, ездят в карете скорой помощи бандиты, и хватают, вяжут, мучают людей…
Господи! Награди меня пробуждением!
Все мутится в голове, плывет перед глазами. Не могу больше! Не могу! А-а-а-а!
Остановилась машина.
— Все, приехали… — равнодушно бросил сумасшедший врач.
Хлопанье дверей, распахнулся задний люк, сквозанул резкий чистый ветер, и прямо надо мной развесил свой холодный пожар старый клен. Покатили наружу носилки, и успела только разглядеть нечто вроде парка, уставленного кирпичными бараками, и вход в одноэтажный дом.
Сумасшедший врач долго звонил в дверной звонок, дверь приоткрыли на цепочке и он крикнул:
— Шестая бригада скорой психиатрической со спецнарядом…
Темнота тамбура, снова дверь, дребезг и щелчок замка, коридор, снова дверь, стук замка. Потеря времени, чувств, памяти, захлопнулись мои матрешки. Желтый свет, большая комната, тусклые оливковые стены. Люди в белых халатах — что-то говорят, я не слышу ни слова. И голос пропал. Надо успеть крикнуть им — что вытворяли со мной эти бандиты! Они же люди! Не могут же все быть преступниками! Надо успеть сказать! Слова клубятся в горле сиплым слабым рычаньем. Отнялась речь.
— Спецнаряд… Очень возбуждена… Аминазин… Потеря ориентации…
Бубнит надо мной сумасшедший врач.
— Хорошо… Снимите с нее вязку… Ничего, ничего — мы разберемся… — слышу я из ваты и окутывающих меня клубов смрадного дыма женский голос.
Я иду по густым нефтяным облакам — дна не видно, и каждый раз проваливаюсь куда-то в пропасть, но не долетаю до дна, а снова выныриваю, жадно вздыхаю, делаю шаг, и снова падаю в бесконечность, и опять выбираюсь, задыхаясь и рыдая.
Свет, удушающая унылость тусклых стен. Страшная боль. Но можно ущипнуть себя — руки развязаны. А ногами пошевелить нет сил. Не надо щипать себя — пробуждения не будет.
Бандитов нет в комнате. Тот же голос, сильный, грудной, что велел развязать меня, спрашивает: