Защитник прислушивался к его словам с почтительным вниманием, хотя ему и было слегка неловко от такой неожиданной вспышки откровенности; это был янки средних лет, человек рассудительный, честный и очень знающий. Он принял участие в процессе не ради славы или денег, а потому, что его вынудила, легко уязвимая совесть.

— Я никогда не соглашался с их взглядами, — сказал он. — Я человек консервативный и этого не скрываю. Но запах крови мне всегда был противен. А то, что с ними делают, вызывает во мне глубочайший стыд, ибо это обыкновенное убийство. Но, может быть, еще есть надежда. Пойдемте со мной в тюрьму, прошу вас…

Он долго уговаривал профессора, и тот, наконец, согласился.

Был летний вечер, и по дороге в тюрьму они прошли мимо резиденции губернатора, возле которой по-прежнему расхаживали пикетчики; многие из них невесело здоровались с ними. Высокая молодая женщина — ее имя и стихи знали во всем мире — схватила защитника за руку.

— Вы ведь сделаете что-нибудь? Еще не поздно, правда?

— Я сделаю все, что смогу, дорогая.

Шесть женщин шагали по тротуару и плакали; они несли плакаты, на которых было написано: «Мы — текстильщицы из Фолл-Ривер, штата Массачусетс. Горе власть имущим Новой Англии, если Сакко и Ванцетти погибнут».

На тротуаре неподалеку седой старик держал за руку внучонка; он что-то объяснял малышу шепотом и жестами; но когда мальчик заплакал, старик сказал ему нетерпеливо: «Не плачь, не плачь, твои слезы не помогут».

— Пойдем скорее, — сказал защитник, увлекая за собой профессора. — Мне нужно поспеть к назначенному часу, я не могу опаздывать.

— Да, сегодня нельзя опаздывать. Что это? Что это значит? Мне кажется, что даже когда Христос нес свой тяжелый крест на гору, человечество не испытывало такого горя. Что погибнет в нас, когда эти двое умрут?

— Не знаю, — тихо сказал защитник.

— Может быть, надежда?

— Не знаю. Надо спросить Ванцетти.

— Это жестоко.

— Почему жестоко? Нисколько.

Они взяли такси до Чарльстона. Защитник говорил профессору самым обыденным тоном:

— Взгляните туда, направо, — какое соцветие имен: Уинтроп-сквер, Остин-стрит, Лауренс-стрит, Рутерфорд-авеню… Улица Уоррена скрещивается с улицей Хэнли, помните Уоррена?[16] «Страшитесь, враги, вы, наемные убийцы! Хотите вернуться домой? Взгляните, горят ваши дома у нас за спиной!» Верно я цитирую? Я ведь не перечитывал этих строк лет сорок. А вон в той стороне памятник…

Профессор с трудом следил за речью своего спутника.

И мысли его и чувства были покорены тихой прозрачностью сумерек, нежными тонами облаков, преломляющих, словно в призме, лучи заходящего солнца, лодками, скользящими по воде, всем бесконечным разнообразием звуков и запахов окружающего мира, свежестью воздуха в этот летний вечер, расцвеченного и расшитого дымками паровозов, звуками проходящих поездов, гудками пароходов и особенно бесконечной вольностью птиц в темнеющем небе. Все вокруг было так прекрасно, что самая мысль о смерти казалась отвратительной и невозможной, и он на время потерял ощущение реальности, к которой они приближались. Его вернуло к ней сухое замечание защитника, рассказывавшего о памятниках.

— Вы могли его только что заметить, но он стоит со- всем не на том месте, где ему полагается. Ведь памятник поставлен на Банкер-хилл, а битва происходила на Бридс-хилл. Там они вырыли окопы и укрылись в них — бедные фермеры и батраки, вступившие в бой с отборнейшими полками Европы[17]

— Люди вроде Ванцетти? — спросил профессор.

— Этим вы меня не проймете. И не старайтесь. Прошлое кануло в Лету. Почем я знаю, какие они были: наверно, никто этого не знает. Я уверен только в том, что они были не так одиноки, как Сакко и Ванцетти…

— Одиноки? Вот уж Сакко и Ванцетти совсем не одиноки. — Профессор даже улыбнулся, впервые в этот день. — Они неодиноки.

— Я понимаю, о чем вы говорите. Но я думал совсем о другом. Вы говорите о миллионах, которые их оплакивают. Я убедился в том, что целые океаны слез не сдвинут с места даже маленькую скалу. Какая польза от того, что четверть миллиона людей подписали петиции?

— Не знаю, — ответил профессор.

— В том-то и дело. Там, наверху, на Банкер-хилле, у них в руках были ружья. Они скрепляли свои требования выстрелами, сэр.

— А разве люди не плакали, когда повесили Натана Хэйля?[18]

«Господи, какое мальчишество! — подумал защитник. — Что это у нас за страсть копаться в пыли веков! Странный человек этот профессор, так чувствителен к чужому горю… А может, и верно — горе оставляет в воздухе горький след? Где он ищет утешения? Прошлое умерло. Он хочет вернуть его к жизни, а Сакко и Ванцетти умирают в том мире, которого они не создавали. Мы едем к ним, как сторонние наблюдатели, да больше нам и нечего делать».

— Вот и тюрьма, — сказал профессор.

Вечер был такой золотой, а им владели темные страхи. Все, что их окружало, словно посылало им весть о том, что мир прекрасен; этот мир, погруженный в неверные и мерцающие полутона, как на пейзажах Джорджа Иннеса[19], только еще больше обострял его страхи. Вместо нежных полутонов небо должны были покрывать грозовые тучи, однако город, как назло, нарядился сегодня в одежды неизъяснимой красоты. Они приблизились к мрачному силуэту тюрьмы, и впервые профессор заглянул в самый последний смысл вещей и понял, что хотел сказать Джон Донн [20] своим мрачным предостережением: «Не спрашивай, по ком звонит колокол. Он звонит по тебе!» Профессору казалось, что он приближался к своей собственной смерти, ибо жизнь его была теперь связана с судьбой обреченных людей, у них были общие воспоминания и одна и та же беда; и хотя пройдут годы и он забудет эту ночь и то, как он тогда умирал, — ибо время делает с человеком странные вещи, — ему всегда будет не по себе, глядя на золотые лучи уходящего солнца или на тень от крыльев ангела смерти.

Начальник тюрьмы пожал им руки. На его лице было подчеркнуто скорбное выражение; всем своим видом он напоминал директора бюро похоронных процессий. В тюремных стенах окончательно погас золотой — свет дня. По склепам и подземельям они прошли к флигелю смертников.

— И до чего же мы не любим таких дней, как сегодня! — сказал начальник. — Для тюрьмы это черные дни. Ведь все люди в тюрьме друг с другом чем-то связаны.

«Смотря какие люди и смотря как они относятся к тюрьме», — подумал профессор и спросил:

— А они, как они держатся?

— Отлично, — ответил начальник. — Принимая, конечно, во внимание данные обстоятельства. Как люди могут держаться перед самым концом? Но, поверьте мне, оба они люди смелые.

Профессора удивило подобное заявление начальника тюрьмы, и он посмотрел на него растерянно. Его спутник перебирал в памяти материалы защиты, и воспоминания вторили его гулким шагам по каменным плитам. Сначала участие в процессе было для него лишь захватывающей игрой в той мере, в какой человека увлекает любой запутанный казус, ребус, сложная математическая задача или желание настоять на своем, потом дело Сакко и Ванцетти заполнило всю его жизнь. Ну что ж, он теперь освободился от этого плена. В конце концов такие люди, как эти два итальянца, всегда гибнут от того или иного акта насилия. Они бросили вызов устоям мироздания и восстали против кумиров. Можно простить любые преступления, но владыка и господин не прощают тому, кто осмелился поднять руку на их владычество или господство. Значит, то, что случилось, было неизбежно. Так почему же против этого запротестовал весь мир?

Мысли его были прерваны начальником тюрьмы, рассуждавшим о том, какую им оказывает любезность штат Массачусетс, — не так-то легко в этот день попасть в камеры смертников. Не всем это разрешается, да, пожалуй, никому, кроме них двоих, администрация и не сделает такого исключения.