— Подумать только, — сказал профессор уголовного права, — ведь я ни разу в жизни не видел ни того, ни другого. Я впервые увижу их сейчас.

— Это самые обыкновенные люди, — покровительственно заметил начальник тюрьмы.

— Не сомневаюсь. Однако для меня в них есть что-то легендарное.

— Пожалуй, — согласился защитник.

Когда они подошли к той части здания, где были расположены камеры смертников, начальник тюрьмы сказал:

— У нас только три камеры смертников и, как вы знаете, все три сейчас заняты. Для нас такое положение — редкость, однако все трос сегодня умрут, если в последнюю минуту не будет отсрочки. Как вы думаете, казнь отсрочат? — спросил он у защитника.

— Всем сердцем надеюсь на это.

— Я говорю им, что нужно надеяться, хотя, по моему личному мнению, надежда очень слабая, — сказал начальник тюрьмы. — Когда дело заходит так далеко, оно обычно катится до самого конца. Ну вот мы и пришли. Я не пойду с вами, я хожу туда только в случае крайней необходимости: имейте в виду, все три камеры расположены рядом, а за ними идет коридор в помещение, где находится электрический стул. Не подумайте, но и в нашем деле соблюдается свой церемониал; если вам уж приходится выполнять неприятную процедуру, лучше, когда все идет по раз навсегда заведенному порядку. Когда казнят больше чем одного человека, их помещают в камеры соответственно той очередности, которая для них предусмотрена. Было решено, что, если сегодня казнь состоится, первым будет казнен Мадейрос, за ним пойдет Сакко, а потом уж Ванцетти. Вы увидите, что они помещаются в камерах именно в этом порядке. Прошу вас не разговаривать ни с кем, кроме Сакко и Ванцетти. Разрешение было дано только для них двоих, и я прошу вас его придерживаться.

Сначала профессор слушал его рассуждения с ужасом; ему не верилось, что люди могут говорить о таких вещах столь просто и бесстрастно, пользуясь самыми обыденными словами. Ему казалось, что дикое и бесчеловечное убийство одних людей другими должно вызывать омерзение, что об этом нельзя говорить вслух, так же как нельзя говорить вслух о самых грязных, отвратительных и тайных пороках худшей части человечества. Потом он понял, что, если подобные действия все же совершаются, должны существовать и слова, которыми их называют, и что люди, принимающие участие в таких действиях, должны употреблять именно эти слова за неимением каких-нибудь других. Мир не держал своих гнусностей в секрете, не разговаривал о них стыдливо при помощи условного кода, он совершал свои гнусности открыто и пользовался для их обозначения обычной человеческой речью. Но дело не ограничивалось одной речью; сами люди отлично применялись к этим гнусностям, точно так же как он и его спутник — люди вполне порядочные — смирились с отвратительной реальностью тюремных стен и железных решеток и спокойно приближались к зданию, построенному для одной-единственной цели: убивать, не преступая при этом закона. И для такой же цели христианское цивилизованное демократическое общество изобрело стул из металла и дерева, на который можно было усадить, прикрутив ремнями, человека, чтобы пропустить через его тело электрический ток страшной силы. И, зная об этом, ни он, ни его спутник не вопили от горя и ужаса; наоборот, они вели себя куда как благопристойно, а спутник его даже заметил:

— Не беспокойтесь, начальник. Я ни в коей мере не нарушу ваших порядков.

Начальник тюрьмы покинул их, вполне удовлетворенный этим заверением, и один из надзирателей довел их до камер смертников. Они миновали двери всех трех камер, и, проходя мимо них, профессор не мог удержаться от любопытства и не заглянуть туда — пока человек дышит, его не покидает любопытство. Первым он увидел Мадейроса, который неподвижно стоял посреди камеры; вор и убийца ожидал часа своей смерти. Дальше шла камера Сакко. Сакко лежал на койке вытянувшись, глаза его были широко раскрыты и устремлены в потолок. Следующей была камера Ванцетти; он их ждал, стоя у дверей своей камеры, и поздоровался с ними тепло и приветливо, с тем спокойствием, которое показалось профессору куда более ужасным, чем все, что он пережил в этот тяжкий день.

Надзиратель указал им на два стула, поставленных на некотором расстоянии от дверей камеры.

— Прошу занять места, джентльмены, — сказал он.

Они сели; профессор сообразил, что стоит ему слегка повернуть голову — и он увидит помещение для казни и даже краешек электрического стула. И как бы он ни старался не смотреть туда, взгляд его притягивало, словно магнитом.

Он никак не мот сосредоточиться: электрический стул гипнотизировал его и отвлекал от того, что говорилось. Потом, сколько бы он ни пытался, он не мог припомнить, с чего начался разговор. Речь, кажется, шла о том, что все адвокаты теперь были освобождены от обязательства хранить в тайне материалы процесса, так что уж никто из них не мог сослаться на то, что он не имеет права оглашать то или иное обстоятельство дела Сакко и Ванцетти. Все тайное теперь станет явным. Тему разговора он запомнил в самых общих чертах, он был одержим жадным любопытством к орудию смерти, к устройству и назначению этого орудия и других, подобных ему. Ведь так просто было вскрыть вену или выпить чашу цикуты, как это сделал Сократ; для чего же человеческое воображение беспрестанно придумывает разные машины: гильотину, автоматическую виселицу, газовую камеру, электрический стул?

— За всю жизнь, друг мой, насколько я помню, я ни разу не совершил преступления или хотя бы просто маленькой подлости, которой человек мог бы стыдиться, — говорил в это время Ванцетти. — Это не значит, что я лучше других, нет, я — простой человек. Но простые люди все обычно такие. Так что вам не стоит беспокоиться насчет того, виновен я или не виновен. Я не виновен.

Теперь профессор припомнил вопрос, который защитник задал Ванцетти. Он сказал, что хотя он, лично, убежден в невинности Сакко и Ванцетти, тем не менее в этот смертный час ему хотелось бы получить от них последнее заверение в этом, с тем чтобы потом он, защитник, мог опровергать лживые утверждения тех, кто посылает на гибель двух невинных людей…

«О ужас, о дьявольский, жестокий эгоизм такого вопроса!»— подумал профессор. Однако Ванцетти ответил на него так мягко и добродушно, словно разговор шел на абстрактную философскую тему перед горящим камельком и вел его человек, которому отпущены еще долгие десятилетия жизни.

С каким горьким недоумением профессор разглядывал Ванцетти: высокий властный лоб; тонкие брови; глубоко сидящие глаза; длинный прямой нос; густые, свисающие книзу усы, из-под которых был виден крупный нежный рот и мягко очерченный подбородок. «Какой красивый человек! — подумал профессор. — Какое богатство и выразительность черт и движений. У него поистине королевская осанка, но в нем нет ни доли высокомерия. Откуда берутся такие люди? Откуда взялся этот человек, и почему он ожидает смерти с таким чертовским достоинством?»

И, словно в ответ на его мысли, Ванцетти обратился к нему; он поблагодарил его за участие в деле и сказал, что очень рад с ним познакомиться.

— Но я ведь ничего не сумел сделать.

— Ничего? Что вы! Много. Когда я думаю о том, что люди вроде вас становятся на одну сторону со мной и Сакко, — сердце мое переполняется радостью. Поверьте! — И повторил, обращаясь уже к защитнику: — Поверьте!

Я не в состоянии выразить вам мою благодарность за все, что вы для меня сделали. Вы хотите, чтобы мы еще на-. деялись, но я знаю лучше вас. И Сакко знает. Сегодня мы умрем. Я боюсь смерти, но я готов умереть. Мы уже умирали с Сакко не один, а тысячу раз, и мы готовы. Ведь это не за себя, а за все человечество. Чтобы человек не угнетал человека. Мне очень тяжело — я никогда больше не увижу ни моей сестры, ни моих близких, а я их люблю. Однако во мне не только грусть, но и торжество. Люди будут помнить, как мы страдали. Они будут лучше бороться за справедливость на земле.

— Хотел бы я верить в то, во что верите вы, Бартоломео, — сказал защитник.