Я с охотой и жадностью внимал ему. Сам по себе Джек не вызывал у меня большого интереса, хотя, отвлекаясь от картин, которые его слова рождали в моем воображении, я не мог не признать, что он по-своему занятен. Он был в общем добрый малый и обладал богатой фантазией. Этим он отличался с детства, и в то роковое утро, когда я перенес столько позора из-за десятишиллинговой бумажки, именно Джек пытался утешить меня. Для приятеля он мог вывернуться наизнанку, проявляя бесконечное добродушие и не жалея сладкой как мед лести.

Но друг это был весьма ненадежный.

Помимо всех списанных выше качеств, он обладал врожденной склонностью к сочинительству. Не моргнув глазом, Джек мог приукрасить, дополнить, а то и вовсе исказить истину. Еще в детстве он бахвалился — без всяких к тому оснований — богатством своего отца. А теперь, когда кто-нибудь спрашивал; где он работает, он, не в силах удержаться от искушения, отвечал: «В редакции вечерней газеты» — и, отталкиваясь от содержавшегося в этом ответе зерна истины, набрасывал картину своей повседневной деятельности в качестве пронырливого, напористого гуляки-журналиста. Однако при этом, несмотря на свою склонность к сочинительству, Джек неизменно добавлял, что романтика журналистской профессии сильно преувеличена, и пожимал плечами с видом разочаровавшегося ветерана прессы.

Не больше было истины и в описаниях его любовных побед. Он еще мальчишкой начал пользоваться успехом у женщин. Придерживайся он фактов, его рассказы вызвали бы восхищение — зависть и восхищение всех его приятелей, в том числе и меня. Но факты казались Джеку слишком прозаичными. И вот он придумывал сложную историю о том, как одна бесспорно очень интересная, бесспорно очень богатая и знатная молодая особа зашла к ним в редакцию и сразу привлекла его внимание; как она — под тем или иным предлогом — стала появляться каждое утро; как, наконец, она остановилась у его стола и, улучив минуту, положила записку, в которой назначала ему свидание на улице; как повезла его в собственной машине за город, где они провели под открытым небом полную блаженства ночь. «Приходится иной раз обойтись и без удобств», — замечал Джек, с искусством опытного враля добавляя к своему рассказу реалистический штришок.

Джек знал, что я не верю его басням. Но он забавлял меня, я привязался к нему и, разумеется, завидовал его смелой, уверенной манере держаться с женщинами и его успехам. Но больше всего меня привлекала окружавшая его атмосфера, которая так соответствовала моим тогдашним настроениям: тяга к любовным похождениям, глухие намеки и откровенные признания, которыми изобиловали его рассказы, советы и вымыслы, воспоминания и предвидения того, как разовьется очередной роман. Все это находило отклик в моей душе, готовой открыться навстречу любви.

В эту пору своей жизни юноша двояко относится к грядущей любви; на первый взгляд это кажется противоречивым, на самом же деле одно дополняет другое. Мы можем предаваться нежным грезам — только нежным, ибо они связаны с нашими самыми сокровенными чаяниями, — грезам о другой половине рода человеческого, о существе, с которым соединимся навечно и будем составлять одно целое. В то же время мы пожираем глазами каждую женщину и проявляем ненасытное любопытство к наслаждению, которое либо уже познали, либо готовимся познать. В эти годы нам свойственна грубая обнаженность желаний. Тот, кто забыл собственную юность, наверно, решит, что нами безраздельно повелевает плоть и, следовательно, экстазы романтической любви нам недоступны. На самом же деле у юности и грубая обнаженность желаний, и интерес к проблемам пола, и предвкушение грядущих наслаждений — все это, глубоко запрятанное в тайниках души, уже само по себе романтично. Ведь это и есть мечта о счастье.

Для человека, который подслушал бы нас с Джеком Коутери, не зная, что нам по восемнадцати лет, многое показалось бы отвратительным: разговоры такого рода нельзя вести в широком кругу. Однако они заглушали во мне чувство недовольства собой, заставляли умолкнуть честолюбие. И они обогащали меня не меньше, чем мои грезы о глубокой, преобразующей жизнь любви.

Глава 12

НА ФУТБОЛЬНОМ МАТЧЕ

Настала осень. Я по-прежнему терзался сомнениями и надеялся. Начались занятия в колледже. Светлыми сентябрьскими вечерами я отправлялся в Ньюарк и, исполненный решимости, в каком-то по-новогоднему приподнятом настроении, слушал лекции Джорджа Пассанта. Возвращался я домой уже при свете луны, проглядывавшей сквозь осенний туман, раздумывая о том, что представляет собой кружок, возглавляемый Пассантом. Все это были только студенты нашего колледжа — некоторых я знал по имени; среди них были молодые женщины, посещавшие отдельные циклы лекций, и несколько юношей, слушавших полный курс, чтобы потом держать в Лондоне экзамены экстерном. После лекций они окружали Пассанта, и все вместе шумной толпой направлялись в город.

Они шли по противоположной стороне улицы и вызывающе громко смеялись. Никому не было дела до меня. А мне бы так хотелось, чтобы Джордж Пассант хоть разок предложил мне присоединиться к ним. Я чувствовал себя очень одиноким.

Вскоре, однако, воспользовавшись удобным случаем, я сам навязался ему в спутники. Произошло это в октябре, через неделю после того, как мне исполнилось восемнадцать лет. Почему-то я ушел со службы позднее обычного. И вот в десяти ярдах впереди себя я увидел Джорджа Пассанта, который неторопливо шагал, насвистывая что-то и помахивая тростью.

Я догнал его и пошел с ним рядом. Он поздоровался со мной — любезно, но равнодушно. Как странно, заметил я, что мы до сих пор ни разу не встречались, хотя работаем на одной улице. Джордж согласился со мной. Он то ля думал о чем-то своем, то ли стеснялся, но для меня слишком много значила эта встреча, и я не, обращал внимания на его сдержанность. Пассант знал, что я слушаю его лекции, знал мою фамилию. Но мне было этого мало. Мне хотелось блеснуть перед ним. Мы как раз проходили мимо библиотеки-читальни, и я небрежно проронил, что провел здесь немало времени и за последние несколько месяцев прочел уйму книг; особенно подробно я остановился на таких именах, как Фрейд, Юнг, Адлер, Толстой, Маркс, Шоу. Мы дошли до угла Белвойр-стрит, где была маленькая книжная лавчонка. На освещенной витрине поблескивали глянцевитые обложки модных в то время книг — произведения Э. С. М. Хатчинсона, П. Ч. Рена и Майкла Арлена; справа на самом видном месте лежало несколько экземпляров «Саги о Форсайтах».

— Ну что тут можно поделать, — заметил я, — если людям дают такое чтиво? — И я указал на витрину. — И если только этого читатель и требует! Не думаю, чтоб в магазине нашелся хотя бы томик каких-нибудь стихов. Йитс принадлежит к числу величайших поэтов нашего века, а попробуйте обнаружить в этой лавчонке хоть строчку, вышедшую из-под его пера!

— Боюсь, что в поэзии я не силен, — поспешил признаться Джордж Пассант тоном человека, которому чуждо всякое хвастовство. — И спрашивать мое мнение о поэзии бессмысленно. — Помолчав немного, он добавил: — А по случаю знакомства нам, пожалуй, следовало бы выпить. Я думаю, что здешние кабаки вы знаете лучше меня. Зайдемте куда-нибудь, где не слишком забито местными пустобрехами.

Я лез из кожи вон, чтобы произвести впечатление на Джорджа Пассанта, и шумно смеялся над собственными высказываниями, не заботясь о том, что думает о них он. Джордж Пассант был старше меня на пять лет, и большинству людей его возраста такое мое поведение показалось бы отталкивающим. Но незрелость молодости не действовала ему на нервы. В известном смысле он и сам был еще незрелым юнцом и таким навсегда остался. Он почувствовал ко мне симпатию, когда мы стояли у витрины книжной лавчонки, отчасти потому, что, в противоположность мне, отличался крайней застенчивостью, а отчасти потому, что был человеком необычайно душевным и любил находиться среди людей. Я бахвалился вовсю, нимало не стесняясь, фейерверком рассыпая перлы красноречия, и тем не менее он не отвернулся от меня.