В свое время я часто думал о том, какая это будет радость, когда мне удастся наконец заглушить голос нужды. Я с нетерпением ждал этого момента, ждал с того дня, как вступил в борьбу за место в жизни. Я считал, что это будет началом новой эры. И вот момент этот наступил, но ничего не принес с собой! Шейлы у меня не было. Остались лишь бесконечные думы о ней, отгонявшие сон, — думы, не дававшие мне покоя светлыми июньскими ночами. А днем не было даже этих дум — мои дни были пусты. Ничего, кроме пустоты, не принес мне мой скромный успех! До последней минуты я надеялся, что, когда успех придет, Шейла будет со мною. И мы поженимся. А сейчас я даже писем не получал от нее. И я пытался примириться с мыслью, что, возможно, никогда больше не увижу Шейлы.
Я стал бывать в обществе и ездил, куда бы меня ни позвали. Благодаря знакомству с Марчами и некоторыми коллегами по адвокатуре мое имя стало появляться в списках гостей на званые вечера. Правда, я был молодой человек без роду, без племени, зато холостой и, судя по всему, с хорошей репутацией среди адвокатов. Я ходил на вечера и танцы, и порой какая-нибудь девушка, казалось, заслоняла собою образ Шейлы, а любовь моя к ней представлялась мне тяжелым кошмаром, от которого я наконец очнулся. Мне нравилось то, что я нравлюсь; я упивался женской лестью; и частенько задумывался над тем, что надо бы мне найти себе жену. Но я не принадлежал к числу тех, кто может жениться без волшебных чар любви. И расставаясь с какой-нибудь девушкой, которая могла бы мне подойти, я чувствовал, что меня сковывает воспоминание об этих волшебных чарах. После свидания с Шейлой я помнил бы каждое ее слово, каждое прикосновение, а тут расстался — и словно ничего не было.
Однажды утром, в сентябре, вскоре после того, как я вернулся из отпуска, я обнаружил у себя на подносе с завтраком письмо. Сердце у меня эаколотилось, когда я увидел почтовый штемпель с названием деревни, где жила Шейла; однако конверт был надписан мужской рукой, на нем стоял адрес моей корпорации, откуда мне и переправили письмо. Оно было от мистера Найта и гласило следующее:
«Мой дорогой Элиот!
Даже человеку, избравшему уединенную жизнь в глуши и выполняющему весьма скромные обязанности, приходится иногда консультироваться по некоторым финансовым вопросам. Как ни претит мне посещение Лондона, но на будущей неделе мне все же придется приехать и провести понедельник и вторник в нашем клубе. Ввиду преклонного возраста и не слишком общительного характера, я почти никого не знаю за пределами очень узкого круга и во время своего вынужденного пребывания в Лондоне не буду обременен никакими светскими визитами. Я не смею, конечно, надеяться, что при Вашей занятости Вам удастся уделить мне время, но если Вы еще помните меня и притом окажетесь свободны, я был бы рад предложить Вам скромное гостеприимство нашего клуба и позавтракать с Вами в любой из указанных дней.
Под этими словами стояла размашистая подпись: «Лоренс Найт».
Под «нашим клубом» подразумевался «Атенеум». Я знал об этом от Шейлы, вечно подшучивавшей над отцом. Мистер Найт упорно добивался права стать членом этого клуба, а добившись, не посещал его. Стиль письма не удивил меня — таков уж был мистер Найт: усвоит манеру изъясняться, бытующую в какой-то среде, особенно если это снобистская, великосветская манера, и пользуется ею, когда надо и когда не надо.
Очевидно, ему хочется поговорить о Шейле. Очевидно, она очень беспокоит его, если он обратился ко мне — конечно, без ее ведома, иначе она дала бы ему мой адрес. Перечитав еще раз тщательно составленные фразы мистера Найта, я понял, что он приезжает специально для встречи со мной. Но он был настолько самолюбив и тщеславен, что только крайнее беспокойство могло заставить его пойти на такое унижение. Не заболела ли Шейла? Впрочем, будь это так, даже он, при всем его пристрастии к околичностям, сообщил бы мне об этом.
В некоторых вопросах я проявлял не меньшую скрытность, чем мистер Найт, но перед лицом опасности я стремился без промедления узнать самое худшее: Входя в «Атенеум», я горел нетерпением поскорее все выяснить. Как чувствует себя Шейла? Что с ней? Не упоминала ли она обо мне? Но мистер Найт был очень хитер, и справиться с ним было не так-то просто. Он провел меня в курительную и, прежде чем я успел раскрыть рот, затараторил:
— Дорогой друг, сначала выпейте стаканчик этого весьма посредственного хереса! Увы, похвалить его я никак не могу! Похвалить никак не могу! Надеюсь, вы просветите меня, невежду, в вопросе о том, как стоит наш добрый старый фунт…
Говорил он не спеша, не давая мне, однако, слова вставить. Казалось, он умышленно оттягивал разговор о самом главном. Я слушал его с возрастающим раздражением. Это была самая обескураживающая из всех бесед, какие мне приходилось вести в расчете узнать что-то новое. В «Атенеуме» мистер Найт был далеко не своим человеком, а ему очень хотелось показать, что он здесь чуть ли не завсегдатай. Он фамильярно называл официантов по имени, потребовал, чтобы нас пересадили за другой столик, ворчливо удивлялся, за что только он платит членские взносы, затем принялся пространно вписывать свой утренний разговор с секретарем клуба. За ленчем он витиевато рассуждал о золотом стандарте, хотя разговор этот-был совсем не к месту, и в противоположность многим моим знакомым высказывал на этот счет самостоятельные, оригинальные суждения.
— Конечно, нам надо отказаться от золотого стандарта! — с удивительной решимостью и энергией заявил мистер Найт. — Настаивать на его сохранении — абсолютная бессмыслица! Это экономически невозможно. По крайней мере мне так кажется, хотя я никогда не задумываюсь над подобными вопросами. Я уже давно ни над чем не задумываюсь, Элиот! Я только бедный, скромный сельский священник. Весь этот шум вокруг золотого стандарта явился, конечно, лишь удобным поводом, чтобы убрать наше ныне скончавшееся правительство — для тех, разумеется, кто не был высокого мнения о его заслугах.
И он продолжал в том же духе, мимоходом пустив пробный шар, чтобы выяснить, насколько высоко я оцениваю эти заслуги. Просто поразительно, заявил он, как по мере роста благосостояния человека у него постепенно, почти неощутимо меняются политические взгляды…
— Но не мне разбираться в причинах таких изменений, — заключил мистер Найт.
Ни одна беседа не казалась мне столь мало интересной, как эта, — я словно вдруг оглох. Наконец мистер Найт повел меня наверх пить кофе. Мы сели на открытом балконе, выходящем на площадь Ватерлоо и Пэл-Мэл. Солнце сильно припекало. Ярко сверкали в его лучах автобусы. С улицы поднимался запах бензина и пыли.
Внезапно мистер Найт как бы между прочим спросил:
— Вам никогда не приходилось иметь дело с психиатрами — для профессиональных или иных целей? Вы с ними не сталкивались?
— Нет, но…
— Я спрашиваю об этом потому, что моя дочь… Вы, наверно, помните, как приезжали с ней раза два или три к нам? Так вот, моя дочь недавно была у одного из них.
Страх, простое человеческое участие, сознание своей вины захлестнули меня.
— Как она сейчас? Ей лучше? — вырвалось у меня.
— Она не хочет больше лечиться, — сказал мистер Найт. — Она заявила, что этот психиатр еще меньше понимает, чем она сама. Я склонен думать, что все эти утверждения, будто душевная болезнь поддается лечению…
И он хотел было укрыться в спасительных дебрях психологии и медицины, но уже никакие соображения вежливости не могли удержать меня.
— Как она себя чувствует? — грубо прервал я его. — Скажите хоть что-нибудь! Как она?
Мистер Найт смотрел вниз, на улицу. На секунду он перевел взгляд на меня. В глазах его читалось себялюбие, но вместе с тем и печаль.
— Ах, если бы я это знал! — воскликнул он.
— Не могу ли я чем-нибудь помочь ей?
— Скажите, вы хорошо знаете мою дочь? — спросил он.
— Я люблю ее с первого дня нашего знакомства. Значит — семь лет. Но я не встретил взаимности.