Измученный тревожными думами, я покидал наконец контору и шел домой. Мне хотелось с кем-то поговорить, дать выход тому, что меня угнетало. «Девочка моя, — хотелось мне сказать Шейле, — дела наши идут скверно. Моя карьера, начавшаяся довольно удачно, может кончиться полнейшим фиаско. А есть новости и похуже!» Мне хотелось с кем-то поговорить, но, придя домой, я мог обнаружить совсем чужую мне женщину — женщину, с которой был неразрывно связан и с которой, однако, не мог отдохнуть душой, пока сам — лаской, уговорами — немного не успокою ее. Порой — и это было тяжелее всего — она сидела совсем неподвижно, не читала, не курила, а лишь смотрела прямо, перед собой. Порой она отправлялась к кому-нибудь из своих жалких друзей, и тогда я не мог заснуть, пока она не вернется, хотя она обычно проходила на цыпочках в одну из свободных комнат и, прикорнув на диване, проводила там ночь. Раза два, заглянув туда глубокой ночью, я обнаруживал Шейлу одетой: она курила сигарету за сигаретой и слушала пластинки.

Осенью 1932 года не было ни одного вечера, когда бы я чувствовал себя спокойно.

Мои не очень проницательные друзья видели только, что я женат на красивой, образованной женщине, и завидовали мне. Мои друзья поумнее возмущались Шейлой. Некоторые из них, справедливо предположив, что теперь я уже не так ослеплен страстью, как до женитьбы, пытались возбудить во мне интерес к другим женщинам. Многие считали, что Шейла губит меня. Даже Чарльз Марч, с которым мы были очень схожи характером, не слишком хорошо отзывался о Шейле. И ни у кого недоставало ума понять, что есть лишь один способ наверняка доставить мне удовольствие и заслужить мою вечную благодарность: не выражать своих восторгов Шейлой — комплиментов она получала достаточно, — а просто сказать, что она славная. Мне хотелось, чтобы кто-то сказал, что она милая, что она старается быть сердечной и если наносит кому-либо вред своим поведением, то лишь самой себе. Словом, мне хотелось, чтобы жалели ее, а не меня.

Однако сейчас, лежа подле нее, я не знал, надолго ли хватит моего терпения.

Все мое будущее было под ударом.

А что думала на этот счет Шейла? Моя карьера была для нее пустым звуком, а моя погоня за успехом казалась ей вульгарной. Шейла не пыталась ни понять меня, ни подчинить себе, ни подогреть мое честолюбие. Она видела во мне только человека, вымаливающего у нее крохи любви; свой выбор она остановила на мне лишь потому, что я не отвернулся от нее, хотя знал ее достаточно хорошо. Все остальное ее ничуть не интересовало. У нас не было и в помине той дружеской взаимопомощи, что существует обычно между двумя любящими сердцами.

И сейчас, лежа подле нее в сероватом свете октябрьской зари, я не знал, надолго ли хватит моего терпения.

В своих отношениях со мной, как и в отношениях с родителями, Шейла руководствовалась лишь сухим чувством долга. Из тех же побуждений, которые заставили ее съездить на рождество домой, она предложила мне дать обед для моих знакомых по адвокатуре.

— Ты ведь хочешь, чтобы я это сделала. Вот я и сделаю, — заявила она.

Я действительно хотел этого, хотя и предвидел, какой мукой все это обернется. Лишь совсем недавно я все же решился и позволил ей повторить попытку — это и был наш вчерашний обед.

Однажды в разговоре с Шейлой я заметил, что Энрикес уже несколько месяцев не поручает мне ни одного дела. Она с безразличным видом пробормотала что-то, но несколько дней спустя спросила, не следует ли нам пригласить к себе Энрикеса с женой. Я был тронут этим знаком внимания и с радостью согласился, предложив пригласить еще и Гетлифов — на это у меня были свои соображения. За два дня до обеда Шейла уже начала волноваться. Ее болезненная застенчивость снова прорвалась наружу: она чувствовала себя уродом, не способным общаться с людьми.

В ожидании прихода гостей Шейла молча стояла у камина. Я обнял ее и попытался шутками развлечь, успокоить, но она продолжала стоять, застыв в неподвижности. Она только молча пила херес рюмку за рюмкой, что было непохоже на нее, ибо она редко пила вообще. Тем не менее вначале все шло гладко. Поздоровавшись, миссис Гетлиф долго и восторженно смотрела на нас своими карими, по-собачьи умильными глазами, а потом принялась ворковать о прелестях и удобствах нашей квартиры. Ее муж в гостях был просто неоценим; он охотно говорил всякие приятные вещи и вообще считал своим долгом всемерно способствовать успеху приема. Между прочим, он немало позабавил меня. Я знал, что он антисемит, правда довольно добродушный, и сейчас не без злорадства наблюдал, какое изменение претерпевают его взгляды в присутствии Энрикеса, одного из влиятельнейших стряпчих-евреев.

Обед нашим гостям был подан отличный. Шейла, постигшая со свойственной ей дотошностью многие тайны кулинарного искусства, наготовила всякой всячины, а я, посоветовавшись со знатоками, ибо сам я ничего в этом не смыслил, купил неплохие вина. Гетлиф после первого же бокала слегка захмелел, но так бывало с ним всегда, больше он уже не пьянел, сколько бы потом ни выпил. Он сидел рядом с Шейлой и, украдкой любуясь красотою своей соседки, был снисходительно внимателен к ней, как к застенчивой хозяйке дома, нуждающейся в помощи. Он оживленно болтал с нею, вовлекая в разговор всех сидящих за столом. Не принадлежа к числу тех, кто мог бы понравиться Шейле, он, однако, все время заставлял ее улыбаться. И видя это, я испытывал к нему самые теплые чувства.

Энрикес держался как всегда — скромно и любезно и больше слушал, чем говорил сам. Я надеялся, что ему у нас нравится. С его женой мы немного посплетничали о Марчах. Я улыбнулся через стол Шейле, давая понять, что все идет превосходно, и она улыбнулась мне в ответ.

Перелом в ее настроении вызвал по простоте душевной Гетлиф. Мы только что покончили со сладким, и он, широко улыбаясь, окинул блестящими от возбуждения глазами присутствующих.

— Друзья мои! — начал он. — Разрешите мне назвать вас так. — И он посмотрел на Энрикеса открытым, прямодушным взглядом. — У меня возникла одна идея. Я просыпаюсь иногда ночью и думаю о том, что бы я сделал, если бы мог начать свою жизнь сначала. Мы, наверно, все задавались этим вопросом?

Кто-то сказал: да, конечно.

— Так вот, — с торжествующим видом продолжал Гетлиф, — я хочу спросить каждого из вас, что бы он сделал, если бы господь преподнес ему на блюде такую возможность. Появился бы среди ночи и сказал, хотя бы мне: «Послушай, Герберт Гетлиф! Ты уже видел кое-что в жизни. И ты даже успел сделать кучу глупостей. Хочешь — начинай все сначала. Дело за тобой. Выбирай, чем ты займешься!»

Гетлиф звонко и по-детски радостно рассмеялся.

— Ладно, затравку сделаю я, — сказал он. — Я бы прежде всего избавился от своего прошлого. На этот раз я уже не стал бы биться за место под солнцем. Если бы я мог приносить людям немножко пользы, поверьте, мне этого было бы вполне достаточно. Я хотел бы стать священником, как ваш отец! — И он широко улыбнулся Шейле, но она никак не откликнулась на это. — Да, да, сельским священником. Я с удовольствием прожил бы в деревне всю жизнь, давая крупицу утешения нескольким десяткам душ. Вот что я избрал бы для себя. И держу пари, что жил бы куда счастливее, чем сейчас!

И он повернулся к миссис Энрикес. Та решительно заявила, что целиком посвятила бы себя заботам о своих единоверцах и уже не пыталась бы забыть, что она еврейка. Следующая очередь была моя. Я сказал, что попробовал бы свои силы на писательском поприще в надежде оставить по себе какую-то память.

Миссис Гетлиф, сидевшая слева от меня, вперила обожающий взор в мужа.

— А я ничего бы не меняла! Я попросила бы оставить все так, как есть. Лучшей участи, чем быть женою Герберта, я не хочу.

К всеобщему удивлению, Энрикес выразил желание стать преподавателем в Оксфорде.

У всех нас язык был хорошо подвешен, за словом в карман никто не лез, и мы по кругу, без задержки, высказывали свои пожелания. Но вот очередь дошла до Шейлы. Наступила пауза. Шейла сидела потупившись. Она держала бокал за ножку, но не вертела его, а наклоняла то в одну, то в другую сторону. Вино выплескивалось на стол. Но Шейла не замечала этого. Она продолжала покачивать бокал, и вино продолжало выплескиваться.