Я определенно что-то хотел выразить. Не получилось. Теперь меня казнят – и за дело.
Я хотел выразить любовь воспоминаний.
Мы разучились жить, но вспоминать еще умеем. Я никого не люблю – приходится еще раз признаться в этом, – но мои воспоминания умеют это делать. Любить – глагол прошедшего времени.
«Вы скоро выздоровеете, и все пойдет на поправку». Что – «все», Николай Иванович?
Ртуть – тяжелый металл. Чтобы поднять ее на такую высоту, надо постараться. Наверное, они испугались, когда я потерял сознание. Они думали, что «все пойдет на поправку». Но я и здесь оказался ужасным индивидуалистом. Я не желал поправляться. Вероятно, хотел избежать публичной казни, сделать вид, что все разрешилось естественным путем.
Когда я на короткий срок очнулся, то увидел у раскладушки новые лица. Это были мои соседи, супруги Завадовские. Ртутный столбик все еще пронзал градусник снизу доверху, как паста в шариковом стержне. Супруги плавали, точно в тумане, вокруг моей постели – сладкие, как малиновое варенье, которым они меня потчевали. Они тоже хвалили мой дом. Что за странность? – все его хвалят, но никто не хочет в нем жить... Потом Завадовские растворились в багровом сиропе, а вместо них возникли старички Ментихины, соседи по улетевшему дому. Старик держал меня за запястье, считая пульс, а старуха читала вслух «Моральный кодекс строителя коммунизма» – все заповеди подряд. «Человек человеку – друг, товарищ и брат...»
Где же вы были, друзья, товарищи и братья, когда я пропадал в ночных котельных и кладовках с мышами? Врете вы, уважаемые друзья, товарищи и братья! Никому нет до меня дела, а мне нет дела до вас. Все, что было святого, вы перевели в пустопорожние слова, произносимые загробным голосом у постели умирающего.
Впрочем, какой смысл спорить с галлюцинациями?
Потом явился Аркаша Кравчук. Он остановился в дверях, теребя свою жидкую бороденку. «Я иду к тебе, Аркадий. Ты меня ждешь?» – вымолвил я, но он мягко покачал головою: «Нет, Женя, ты идешь на поправку. Знаешь, какие я там стихи написал? Гораздо правильнее, чем здесь». Он подошел к столику, дотронулся до башенки на спичечном доме. «А я не знал, что ты тоже сочиняешь. Это почти правильно, вот только терраса...» – «Но надо же им где-нибудь гулять?» – «Там нагуляются», – сказал он, криво улыбнувшись, и вдруг превратился в лысого старика, одетого в выцветшую гимнастерку со Звездою Героя. «А мы с вами чем-то схожи, – с неприязнью проговорил он, осматривая мой дом. – Когда поедете в Швейцарию, не забудьте прихватить это сооружение. Ему там самое место».
Я понял, что это предсмертные мои видения. Озноб подбирался к сердцу, язык с усилием ворочался во рту. Почему они не вызывают врача? Ведь я умираю.
Но вот явился врач с окладистой черной бородою, высоким и сильным голосом. Ему ассистировал мрачного вида субъект с глазами, сидящими у переносицы. Я стонал, раздирая горло, пока они, склонившись с двух сторон над кроватью, спорили о методах лечения. «Я думаю, нервный шок, Всеволод Владимирович, вы согласны? Ваша компетенция позволяет вам отличить больного от мертвого?» – «Вы нашу конституцию не трогайте, Рувим Лазаревич! Взялись лечить – лечите!» Как вдруг они соприкоснулись лбами надо мною, и комнату озарила яркая вспышка. Точно вольтова дуга проскочила меж ними и сожгла обоих в огне взаимной ненависти. Только серый пепел повис в воздухе, оседая на куполах и башенках моего дома.
Теперь в комнате моей возникла Серафима Яковлевна с подносом ватрушек, Михаил Лукич нес за нею кипящий самовар. «Что же мы – не люди? – говорила она, обкладывая ватрушками мое творение, отчего оно стало похоже на торт. – Жить по-людски надо, вот и весь сказ. Воображаешь о себе много, заяц. Мы – черная кость, однако кое-что в жизни понимаем, и не тебе нас учить. Попей-ка лучше чайку с ватрушечками, зла я на тебя не таю, живи как знаешь... Но нас не трогай. Мы свое горбом заработали...» И лился крутой кипяток из краника, а Михаил Лукич важно кивал речам супруги, похожий на дьячка сельской церкви – вот-вот запоет «аллилуйю».
Я понял, что они пришли прощаться со мною – знакомые и незнакомые, бывшие соседи, родственники, персонажи – моя семья, в которой я был уродом, потому что не желал понимать их законов, но не мог объяснить им свои. Я никогда не выздоровлю, Николай Иванович, Благодарю вас, Петр Лаврович...
Чья-то рука поднесла к моему лицу градусник, и я увидел страшную картину движущегося столба ртути, который, как лифт нашего дома, неудержимо поднимался вверх, пока не уперся в запаянный конец трубки. Он прорвал его и выплеснулся фонтаном блестящего металла наружу. Много раз вот так я мысленно пробивал крышу кооперативного дома, чтобы взлететь в небо, и каждый раз упирался во что-то.
Надо выйти за предел. Хотя бы однажды позволить себе выйти за предел.
Пружинки раскладушки пели подо мною на все лады – заупокойный клавесин по блудному сыну, погибающему в чужой квартире чужого дома.
Меня накрыло черное забытье, в котором вспыхивали разноцветные пятна, точно огни цветомузыки в баре «Ассоль». Жирная крыса в лакейской ливрее со стаканчиком коктейля, зажатым в цепких лапках, сидела за стойкой, топорща жесткие усы. Я кинул в нее ботинком, как папа Карло, но промахнулся.
Темнота рассеялась. Возникли очертания окна с кирпичной кладкой за ним – причуда больного архитектора. Вокруг раскладушки сидели мои интернациональные племянники, складывая из кубиков слова «Миру – мир!». Сама Любаша с грудным Ваней пристроилась на раскладушке у меня в ногах. «Он проснулся, – сказала она детям. – Поздоровайтесь с дядей». Дети стали говорить на разных языках. Я силился понять, но не мог. «Мы пришли за тобой, хватит тебе тут, – продолжала сестра. – Майор согласен. Тебе дадут новый паспорт с новой фамилией, можешь сам ее выбрать в телефонной книге, нельзя же так мучаться! Сашенька согласна. Конечно, она еще молода, но любит тебя...»
Что она говорит? Какая Сашенька? Бред, бред... Мать появилась сзади со спичечным домом в руках. «Хорошо, что папочка этого не видит! Я его протерла, там столько было пыли – просто ужас! Как у тебя сейчас с деньгами? Вы слишком транжирите, надо уметь экономить на спичках... Ты матери никогда не слушаешься. К нам приходил участковый, предлагал хорошие фамилии. Сидоров, Спиридонов... Есть выбор».
Это хорошо, мама, что есть выбор. Я благодарен тебе, но ведь нужно нести свой крест. Я не умею экономить на спичках – смотри, какой дворец отгрохал! Жаль, что он заваливается набок, но ничего, есть еще время поправить. Или поправиться?
Градусник торчал под мышкой, из него не иссякая хлестала струйка ртути.
Так это же кровь моя, ставшая жидким металлом! Как я не догадался?! У тех, кто любить не умеет, в жилах течет тяжелая ртуть вместо крови.
Уйдите все! Я уже давно чужой вам, я ушел далеко, не пытайтесь меня вернуть. Я потерял дом, семью и паспорт. О последнем не жалею.
Все уже навестили меня, но где же мой сын? Где жена? Неужели состояние мое менее опасно, чем той ночью, когда она явилась мне в окне со свечою в руках?
Чья-то ладонь поднесла мне ко рту крохотную таблетку, и я послушно слизнул ее языком. Она резанула мои воспаленные гланды. Через минуту я начал проваливаться в липкий вязкий сон, я барахтался в нем, пытаясь выплыть, и уже на грани забытья увидел над собою лицо Ирины. «Теперь хорошо... – прошептал я. – Теперь простимся. Ты пришла слишком поздно. Минутой бы раньше». – «Он бредит», – сказала она кому-то. «Нет, я ухожу. Я расплатился сполна за тот столик с шампанским и пирожными. За то, что считал предназначенность любовью, а это не любовь. Это выше любви. Я освобождаю тебя от любви, от предназначенности может освободить только Бог». – «Это не опасно?» – спросила она. «Опасно, милая. Как видишь, это опасно. Прошу только, никогда не приходи, даже в виде галлюцинаций. Я построил дом, но он упал набок. Ошибка в расчетах...»
«Я, пожалуй, пойду», – сказала она, обращаясь к кому-то за моей головой.