Едва дверь за Зеленцовым закрылась, как зазвонил телефон. Майор поднял трубку и узнал от дежурного, что дозваниваются из девятнадцатого отделения милиции. Некто Демилле Евгений Викторович явился туда и утверждает, что проживал в улетевшем доме. Майор придвинул к себе список, не отнимая трубки от уха. Бешенство еще бурлило в нем.
Ага, вот и Демилле... Незарегистрированный бегун, вот оно как! Тут непрописанный летун, там незарегистрированный бегун, мать их ети! А все распутство проклятое! Почему от жены сбежал? Зачем теперь хочет вернуться? Ну нет! Майор решительно пригладил ладонью свое «воронье крыло» – жест этот в Управлении знали. Он означал неколебимую твердость.
– Передайте этому Демилле, чтобы катился колбаской! – прокричал он в трубку. – Не проживает он в доме, жена показала. Никаких сведений о семье не сообщать!
Вот так – отчасти благодаря Зеленцову – решилась судьба Евгения Викторовича. Слова майора покатились по служебным каналам и достигли незарегистрированного бегуна в несколько смягченном виде, но с неизменной сутью.
...Я не буду описывать дальнейшую деятельность майора в субботу; скажу только, что он вернулся домой в первом часу ночи, чрезвычайно усталый, но удовлетворенный работой. Сделано было много, еще больше предстояло сделать. Он уже мысленно сроднился с домом и, ложась в ту же ночь рядом с женою Клавой, рассказал ей всю правду (он всегда рассказывал ей правду о служебных делах, знал – Клава не подведет). Добавил, что жить им, вероятно, придется в доме на Безымянной.
Клава вздохнула, но лишь теснее прижалась к Игорю Сергеевичу. Майор знал, что так оно и будет – с войны были вместе.
– А знаешь, – произнес он мечтательно, – там ведь такое можно устроить! Они сейчас, как стадо овец, – потерянные, жалкие людишки. Им порядок нужен, уверенность, спокойствие... Мне большая власть дана, Клава, я должен оправдать.
Засыпая рядом с верной Клавой, майор воображал картины счастливой жизни в кооперативе, чистоту нравов, добро и порядок. По правде сказать, все об этом истосковались. Неужто нельзя хоть в одном месте...
Майор заснул, исполненный надежды и решимости, а мне что-то не спится, и мерещится мне наше государство в виде причудливого многоквартирного дома, в котором царят чистота и порядок. Странна его архитектура: торчат островерхие башенки, где живут поэты; башенки эти сделаны отнюдь не из слоновой кости, а из хрусталя – поэты на виду днем и ночью. В многоэтажных колоннах, подпирающих крышу, я вижу ряды освещенных окон – там живут рабочие и колхозники, а между колоннами на страшной высоте летают самолеты Аэрофлота. С покатой крыши, где устроились министры, академики и депутаты Верховного Совета, то и дело стартуют в космос ракеты; до космоса же – рукою подать, потому что здание наше выше всех мировых гор и пиков.
Соты интеллигенции выполняют роль фриза, на котором вылеплены барельефы, символизирующие союз искусств и наук; музы пляшут, свободно взмахивая руками, а на карнизе сидят ангелы и болтают в воздухе босыми пятками.
Под крышей крепкой власти, подпираемой могучими колоннами трудящихся, лежит наша страна – от Калининграда до Камчатки – и просторам природы вольно дышится под охраной человека. А посреди страны, где-то в районе Урала, стоит гранитный монумент Коммунизма, на котором высечено: «Мир, Труд, Свобода, Равенство, Братство и Счастье всем народам!»
Мечтания и видения, милорд. Видения и мечтания...
Вокруг монумента, разбросанные на склонах гор, лежат покрытые мхом плиты. Это могилы тех человеческих качеств и пороков, которых уже нет в нашем доме. На них написано: «Ложь», «Лицемерие», «Глупость», «Хамство», «Себялюбие», «Подлость», «Трусость»... – великое множество плит; по ним, перескакивая с одной на другую, толпы туристов добираются к монументу.
Далекий, затерянный где-то в просторах, монумент Коммунизма манит нас. Мы еще верим в него, олухи царя небесного, в то время как практичные люди давно освободились от иллюзий.
Я тоже олух царя небесного, милорд. Мне кажется, что между просто олухом и олухом царя небесного есть ощутимая разница. Просто олухи представляются мне тупыми, несмышлеными, вялыми людьми, в то время как олухи царя небесного сродни святым и блаженным. В них запала какая-то высшая идея, они мечтают и горюют о ней, не замечая, что жизнь не хочет следовать этой идее – хоть убейся!
Мы, многочисленные олухи царя небесного, с детства верим в светлое будущее. Его идеалы, высеченные в граните, представляются нам настолько заманчивыми и очевидными, что нас не покидает удивление: почему, черт возьми, мы не следуем им?
Мир, проповедуемый нами, начинен ныне таким количеством взрывчатки, что случись какая-нибудь искра – и он разлетится вдребезги, как елочная игрушка, свалившаяся с ветки.
Труд, необходимый нашему телу и духу, исчезает с лица Земли, как реликтовые леса: одни не могут найти работу, другим на работе делать нечего, третьи и вовсе работать не хотят.
Свобода, манящая нас с пеленок, посещает лишь бродяг и нищих. Мы же довольствуемся осознанной необходимостью и, обремененные тяжестью осознанных обстоятельств, тщетно твердим себе, что мы свободны, потому что понимаем – насколько несвободны.
Равенство, признаваемое всеми на словах, оборачивается хамством, потому что нам неведома иная основа этики, кроме страха, а раз мы уже не боимся ближнего своего, стали ему равны, то можно послать его подальше на законном основании.
Братство, знакомое нам понаслышке, по заповедям какого-то мифического чудака, зачем-то вознесшегося на небеса, выглядит странной смесью национализма и шовинизма – национализма по отношению к одним братьям и шовинизма по отношению к другим.
И наконец Счастье... Ах, что говорить о Счастье?
Таковы мы, олухи царя небесного, затаившие в себе идеалы, которым сами же не следуем. Чего же стоит наш превозносимый повсюду разум? Почему мы не можем совладать с собственным стяжательством, себялюбием и глупостью? Зачем мы ищем пороки вне себя, а внутри не замечаем? Где предел нашему лицемерию?
И вдруг, к концу двадцатого столетия от рождества Христова, мы с изумлением обнаруживаем, что уперлись в стенку. Дальше, как говорится, некуда. Пока мы поем гимны светлому будущему, тучи вокруг нас сгущаются, а впереди лишь мрак ядерной войны или всемирного голода. И это при том, что в наших руках такое техническое могущество, которое позволило бы нам, обладай мы хоть каплей разума, превратить Землю в цветущий сад...
Воистину олухи царя небесного!
Часть II
СКИТАНИЯ
Писание книг, когда оно делается умело (а я не сомневаюсь, что в моем случае дело обстоит именно так), равносильно беседе. Как ни один человек, знающий, как себя вести в хорошем обществе, не решится высказать все, – так и ни один писатель, сознающий истинные границы приличия и благовоспитанности, не позволит себе все обдумать...