Что же осталось, милые дамы и господа? Запах сгоревшей серы, стопка исписанных листов, навеки разбитая жизнь... Не так мало, дамы и господа.
Он совершенно не представлял – что следует теперь делать. Паспорт, прописка, семья, работа... Материал для нового романа? Эта мысль показалась ему чудовищной. Он только что освободился от прошлого, зачем же снова накапливать его в мучительной суете бытия, твердо зная, что человеческое счастье недоступно ему.
И все же пора было возвращаться из добровольного изгнания к своему коту, к библиотеке и письменному столу, в квартирку, что смотрит дверь в дверь в жилище улетевшей от него семьи. Он специально поместил себя там, чтобы напоминать о своем существовании. Поводом послужила опечатка в справочнике Союза писателей, том самом, что лежал перед секретарем литературной инквизиции. Он останется для жены и сына соседом-сочинителем, стареющим холостяком, выводящим на прогулки ленивого рыжего кота, но никогда уже не соберутся у него на квартире таинственные фигуры в одеяниях прошлых веков, потому что эта история кончилась, начнется другая.
Он заметил, что в раздумье кружит по комнате вокруг некоего центра, каким был черновик. С ним надо было что-то делать, хотя бы перечитать для начала, но и это было непросто. Когда же он подумал о редактуре, цензуре, критике, то совсем приуныл, находя положение безнадежным. Впрочем, тут же забрезжил выход гордый и в то же время трусливый. А что, если сразу передать рукопись в инквизицию, минуя читателей? Сгорит так сгорит, на нет и суда нет, он играл на крупную ставку, а если что-то останется, то можно помирать спокойно. «Пан или пропал?» – спросил он щегла, на что щегол всем своим видом резонно показал: неизвестно еще – кто является паном в данной ситуации. «Ты прав, как всегда, – продолжал он размышлять вслух, – ибо даже если я пройду инквизицию, кооператоры не увидят романа, следовательно, я все равно пропал...» И тут он вспомнил об Александре, которая читала его рукопись вплоть до новогодней ночи, терпеливо дожидаясь, когда очередная страничка покинет машинку. «Этого вполне достаточно!» – заявил он щеглу, ибо писал не для славы, не для триумфа и поклонения со стороны кооператоров, хотя они и были бы приятны, а для того, чтобы хоть один человек понял его правильно и узнал истинные свойства его души, порядком затемненные скитаниями блудного сына и мужа.
Решив так, он принялся готовить рукопись к сдаче. Напечатал титульный лист, положил его сверху, не без труда подровнял стопку, еще раз полюбовавшись ее толщиной – неужели все это написал он? – и начал озабоченно рыскать по квартире в поисках подходящей упаковки. О папке нужного объема нечего было и мечтать: такие папки давно не выпускаются промышленностью, на них нет спроса. Он кое-как завернул рукопись в газету «Советская культура» и засунул тяжелый пакет в полиэтиленовый мешок. Одевался он уже в лихорадочной спешке; его вдруг затрясло, как во время болезни. Он натянул шерстяные носки и усилием засунул ноги в заскорузлые кроссовки, высохшие на батарее до состояния полного окаменения. После болезни он впервые покидал свое жилище. Застегнул молнию на куртке, нацепил вязаную шапочку, взял в руки мешок... «Присядем на дорожку?» – предложил он щеглу, чуть заикаясь от волнения. И, не дожидаясь ответа, уселся на раскладушку. Звонко скрипнули пружинки.
Автор хлопнул себя по коленкам и поднялся с шумным вздохом. Идти на суд не хотелось. Процедура все же неприятная, особенно если участвуешь в ней, стоя на эшафоте.
Он вышел на лестницу и почувствовал, что ноги слегка подкашиваются. Он заставил себя спуститься вниз и вышел в ущелье, запорошенное чистым снежком. Снежинки, падая, искрились в голубоватом свете ртутных ламп. Он направился к четвертому подъезду, как в ту ночь, почему-то не сомневаясь, что судьи терпеливо ожидают его у алтаря, и так же пылает жертвенный огонь, и жрица дежурит у люка мусоропровода.
Войдя в подъезд, он первым делом покосился на выпирающую из стены трубу, ведущую вниз, под пол. По ней в этот момент с грохотом и лязгом пронеслась с высоты очередная порция мусора. Или, быть может, это был его коллега, тоже получивший отсрочку, своего рода пролонгацию, и теперь вместо одобрения свергнутый с Олимпа во мрак небытия?
Он вызвал лифт, и пока тот спускался, отошел к висевшей на стене доске объявлений Правления. Ему в глаза бросился обведенный траурной рамкой некролог с двумя фотографиями – Серенкова и Файнштейна, членов Правления, погибших, как явствовало из некролога, в результате трагического случая. Он ошеломленно принялся читать этот общий некролог, написанный весьма странным образом – в параллель – так что в одной фразе упоминалось сразу об обоих: тот родился тогда-то, а этот тогда-то... тот учился там-то, а этот там-то... Оба члена Правления, объединенные траурной рамкой, выглядели похожими, как родные братья. Они и умерли в один день. Смерть наконец-то примирила их.
Досадуя, что этот факт не смог найти себе места в романе, и, конечно, посочувствовав беднягам, хотя относился к ним без особой симпатии, автор еще раз порадовался жизни, которая Богаче любой выдумки. Как вдруг из дверей подъехавшего лифта вышла соседка Сарра Моисеевна, а за нею – кот Филарет, похудевший и жалкий.
– Ах, это ви, – конечно, сказала соседка и тут же без умолку начала рассказывать про кота, который стал бездомным, мяучит на лестнице, скребется в закрытые двери и вообще перешел на содержание Ментихиных и ее, Сарры Моисеевны.
– Таки это живой котик, – сказала она печально, и сочинитель почувствовал глубокий стыд.
Он взял любимца на руки, погладил его, прижал мордочкой к своей щеке. Соседка, переведя взгляд на некролог, тут же рассказала подробности трагедии. Члены Правления погибли в автомобильной катастрофе по дороге на Приозерск. Один ехал в город, другой – из города. Файнштейн был на «Жигулях», Серенков – на «Запорожце». Был страшный гололед, оба пытались увернуться от столкновения, но их влепило лоб в лоб... Автор выслушал эту историю, холодея. Он вспомнил свои галлюцинации. Роман продолжался помимо его воли, дописывал себя сам – и если ранее это было лишь красивой отговоркой со стороны автора, ибо стучал по клавишам машинки все-таки он, больше было некому, то сейчас, когда готовая рукопись лежала в мешке, а роман продолжался в жизни, это был совсем другой коленкор, как говорила матушка сочинителя.
– Ви на утренник? – спросила соседка, увидев, что автор с котом входит в лифт.
Он не понял, но кивнул, лишь бы отстала. Дверцы с шумом съехались, когда он нажал на кнопку двенадцатого этажа. Это послужило доказательством, что ничего не изменилось по сравнению с той ночью.
Стенки кабины, расписанные на космические темы, как и прежде, были усеяны надписями. Стенгазета кооператоров продолжала жить. Однако тематика сильно изменилась. Автор уже не нашел нецензурщины, отсутствовали и черносотенные лозунги. Зато общественно-политических высказываний прибавилось. Чувствовалось, что гражданская активность кооператоров сильно выросла в сравнении с весною. «Да здравствует Рыскаль!» – крупными буквами было начертано над пультом. «Я люблю Правление!» – гласила надпись напротив. Автор с улыбкой читал эти надписи, как вдруг наткнулся на фразу: «Рукописи горят». Чуть ниже женской рукой наискосок было написано: «За жизнь без любви следует казнить».
Это были фразы из его романа. Он тихо и счастливо рассмеялся, продолжая блуждать взглядом по исписанным стенам, и наконец наткнулся на длинный, почти до самого пола, столбец слов. Это были синонимы глагола «выпить», только здесь их было гораздо больше, чем у него, что лишний раз доказывало несравнимость талантов автора и народа.
Раздался мягкий удар, и лифт остановился. Чуть помедлив, разъехались и двери. Он ожидал увидеть за ними знакомый холл с темно-вишневым ковром, но на этот раз за дверями лифта открылось полутемное низкое помещение с бетонным полом и бетонным же потолком. Он несмело вышел наружу, крепче прижал кота к груди и с минуту постоял, давая глазам привыкнуть. На полу разглядел он мусор, какие-то доски, сломанную мебель и понял, что попал на чердак собственного дома. Это озадачило его, но отчасти и вдохновило, поскольку события развивались, хотя и непредсказуемо, зато вполне в духе его фантазий. У автора была маленькая литературная слабость. Он любил заканчивать свои истории на крыше – в этом видел символику, а критики – многозначительность. Но он все равно не мог избавиться от этого недостатка. Даже теперь, сознательно избежав его в романе, он нарвался на него в жизни. «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет», – подумал он и побрел по чердаку, надеясь повстречать что-нибудь более интересное, чем отслужившая мебель.