История Аркадия неотделима была от его страсти к стихотворчеству. Он начал писать стихи в армии, куда попал после неудачного поступления в мореходное училище. Рухнула детская мечта о море, вместо нее возникла вдруг казарма, строй и старшина Пилипенко, который с первого дня стал Аркадию злейший враг. Аркадий по натуре был вял, меланхоличен, а меланхолия в армии недопустима. Что угодно, только не меланхолия! Потому товарищи по казарме над ним посмеивались, а старшина издевался. Аркадий и в солдатах оказался одиноким; от одиночества и бессилия начал писать стихи, меланхолический строй которых уводил его от нарядов и дежурств, строевой подготовки и ночных учебных тревог. Стихов этих он никому не показывал и в стенгазету части не предлагал, как иные. Знал – опять будут смеяться. Так и явился он из армии в Ленинград с вещмешком и тремя общими тетрадками стихов.

Одноклассники к тому времени уже почти все были студентами со стажем – не подступись! – учиться его не тянуло, и Аркадий от растерянности женился, сам не помнит как. В армии он получил специальность электромеханика и устроился в комбинат бытового обслуживания, в ателье по ремонту электроприборов. Но внешнее – и работа в ателье, и женитьба, и даже появившаяся через год дочка, и безденежье – все было ничто перед заветными тетрадками, которые накапливались у него в ящике стола, пока он не решился, испросив разрешения у машинистки комбината, перепечатать наиболее удачные, по его мнению, строки, чтобы показать их кому-нибудь. (Жена Аркадия ни до замужества, ни после о пристрастии его не догадывалась.)

Случилось так, что папка со стихами попала к Арнольду Валентиновичу Безичу. Аркадий теперь уже и не знал – хорошо это или плохо. Произошло это чисто случайно: Аркадий попал к Безичу, выполняя рабочий наряд. Арнольду Валентиновичу вздумалось тогда оборудовать электрическими лампочками приобретенные бронзовые настенные канделябры, для чего и был вызван на дом электромеханик Кравчук. При любви Арнольда Валентиновича к беседам, да при его обходительности, интеллигентности немудрено, что Аркадий был очарован, сразу и безоговорочно признал над собою духовную власть. Чтобы хоть как-то возвыситься в глазах Безича, признался в сочинительстве. Разумеется, Безич потребовал папку. Папка была принесена, а за нею и все тетрадки. И вот, пока электромеханик Кравчук возился с канделябрами, привинчивая к ним патроны «миньон» и проводя скрытую проводку, Арнольд Валентинович в другой комнате читал стихи, и Аркадий, конечно же, кожей чувствовал каждое перелистывание страницы, повторяя про себя строки, возникающие перед взором Арнольда Валентиновича. Он обливался потом и обмирал от страха, когда Безич, подчеркнуто холодный и неприступный, выходил из комнаты в кухню, возвращался обратно с чаем, даже не удостоив поэта взглядом... Аркадий сверлил проклятую бронзу, прятал в металлических лепестках «миньоны» и уже не мог перенести этой пытки, как вдруг...

Безич вышел из комнаты на этот раз с тетрадками и папкой. Он церемонно подошел к замершему, как застигнутый зверек, Аркадию и произнес:

– Друг мой, я склоняю перед вами голову. Вы – гений!

И действительно наклонил голову и стоял так несколько секунд, пока Аркадий приходил в себя. Сначала он подумал было, что Арнольд Валентинович шутит, издевается, как старшина Пилипенко, но Арнольд Валентинович не шутил. Надо сказать, что вышел он с папкой не раньше, чем Аркадий закончил работу – так совпало, – и теперь молодой поэт и новоявленный меценат могли вдоволь насладиться беседой.

Арнольд Валентинович листал тетради, смакуя строчки, и не только не скупился на похвалы, но и такие слова произносил, каких не мог сказать себе сам Аркадий Кравчук в самые звездные часы сочинительства. Тут же проводились блестящие параллели с поэтами, о существовании которых Аркадий тогда не подозревал... Кузмин, Мандельштам, Волошин... и цитировалось немало... Аркадий был сражен, покорен навсегда. Немудрено, что, начиная с того дня, вот уже семнадцать лет, он носил стихи Арнольду Валентиновичу и каждый раз получал свою порцию похвал и анализа, причем ни то ни другое почти не повторялось, благодаря исключительному поэтическому кругозору мецената и его обходительности. Поначалу Аркаша смутно надеялся, что подобные оценки вкупе со связями Безича приведут к тому, что стихи получат права гражданства, попадут на журнальные страницы... Ничего подобного! Безич довольно скоро дал понять, что стихи Аркадия настолько хороши, так сильно опережают время, что думать об их публикации – наивно. Кравчук подавил в себе робкое сожаление – очень все-таки хотелось! – но радость от похвал, которая постепенно переходила в уверенность в собственном таланте, была сильнее жажды печататься. Ему в то время, да и после – лет до тридцати пяти, – вполне достаточно было кулуарных разговоров, переплетенных тетрадочек с машинописным текстом стихов, которыми обзаводились друзья и знакомые Арнольда Валентиновича... Грели авторское самолюбие и глухие упоминания о том, что «там» его знают, а потом пришло и подтверждение в виде напечатанной в Париже подборки в каком-то альманахе... Кравчук своими глазами альманаха не видел, как и не знал – каким путем попали в Париж его странички, – но это происшествие окончательно поставило его в своих собственных глазах вне официальной печати. Безич по-прежнему хвалил, подкармливал, ссужал небольшими суммами... Аркадий и не заметил, как развелся, ушел из комбината и с тех пор, вот уже двенадцать лет, влачил ослепительно жалкое существование непризнанного страною гения...

Одно его тревожило – он был не единственным. В других кружках, у других Арнольдов Валентиновичей, существовали свои непризнанные гении, которые не так высоко ставили Аркашу Кравчука, придерживались иных традиций. Если Аркадий, расширив уже свой поэтический кругозор, остановился на акмеистической традиции, то у других были – Хлебников, обериуты... Благо, направлений в русской поэзии хватало, выбирай на любой вкус!

Чем дольше Демилле слушал Аркадия, тем больше овладевало им смутное беспокойство за товарища. Лишь только отвлекались от литературы, вспоминали школу, заваривали чаек или осторожно, чтобы не разбудить хозяйку, спускались на участок набрать сухих шишек для самовара, как Аркадий становился прежним – добрым и медлительным увальнем, каким помнился Демилле по школьным годам. Но стоило беседе возвратиться к стихам, как Аркадий преображался, что-то болезненное мелькало во взоре, поднималась со дна души застойная обида на всех – на издательства и редакции, на признанных и непризнанных коллег, на Безича и его компанию, наконец... даже на себя почувствовал Евгений Викторович обиду – почему до сей поры неизвестны были ему стихи первого петербургского поэта?

– Хотели в «Юности» печатать... Сейчас покажу, – Аркадий подошел к полкам, суетливо нашел папку, откуда вынул несколько листков с гранками журнала.

– Почитай, – предложил Евгений.

– Не хочу. У меня лучше есть, – сказал Аркадий, засовывая листки обратно в папку.

– Ну, почитай другие...

– Потом...

Он вернулся к столу, глотнул чаю, задумался, потерял интерес к разговору. Демилле не мешал ему, тоже думал о своем.

Когда укладывались спать, Демилле заметил, что Аркадий достал из кармана пачечку лекарств и, отлив из самовара остывшей уже воды, проглотил две таблетки и запил. В это мгновение он показался Евгению стариком – руки у Кравчука слегка дрожали, движения были мелки...

С той долгой беседы началась у Евгения Викторовича странная полуночная жизнь, в которую он погрузился вместе с Аркадием, открывая для себя мир «ночных бабочек», как он полупоэтично-полуиронически окрестил его для себя.

Обычно они поднимались за полдень, часов около двух и, умывшись, пили чай со старухой. Это был ритуал: самовар, пять-шесть сортов варенья, розеточки из хрусталя, позлащенные ложечки. Старуху звали Анна Сергеевна, в свои семьдесят шесть лет она не утратила ни ума, ни любознательности, ни живости. Разговор за чаем касался политики и культуры, причем и в том, и в другом вопросе бывшим одноклассникам было трудно угнаться за старухой, ибо та регулярно смотрела телевизор и читала газеты, а Кравчук с Демилле получали политические и культурные новости лишь урывками, так что чаепитие превращалось в своего рода ликбез, что несомненно было приятно старухе. Она для виду ворчала, но сама так и таяла, когда Аркадий или Демилле подбрасывали ей вопросы, зачастую подыгрывая. Острыми проблемами были Афганистан и бойкот Олимпийских игр – и там, и там Анна Сергеевна обнаруживала полную осведомленность и трезвость суждений. Аркадий уверял, что старуха слушает по вечерам «Голос Америки» по транзистору, дабы иметь двустороннюю информацию.