— Военные дела должны решать сами воины. Я полностью и очень точно передам ваши слова господину главнокомандующему и пусть все совершится так, как предопределила воля всевышнего. Но я обращаюсь к тебе, славный командир красных воинов, с просьбой. Не отвергай моей просьбы, уважь желание старика, годящегося тебе в деды. Вчера по твоему приказанию пуля твоего красноармейца пресекла жизненный путь одного из самых любимых моих учеников.

Старик закрыл лицо ладонями рук и некоторое время сидел в этой горестной позе. В помещении было совсем тихо. «Какой еще фортель задумал выкинуть этот старый сводник», — думал Ланговой, смотря на сидящего около надгробия басмаческого парламентера.

— Я не осуждаю тебя, командир, — снова заговорил хранитель мазара, — хотя убитый по твоему приказанию человек был всего лишь ищущий божественного знания и далек от тех кровавых дел, которые сейчас творятся в нашем мирном краю. Совершилось то, что должно было совершиться. Я прошу тебя. Отдай мне тело моего ученика, чтобы я мог похоронить его по законам и обрядам нашей религии. Ведь мертвый он тебе не нужен. Он уже ничего тебе не сможет рассказать, — закончил хранитель гробницы ехидным тоном, плохо вязавшимся с его положением просителя.

Ланговой, готовый удовлетворить просьбу парламентера басмачей, не мог представить себе, как старик выполнит свое желание. Хватит ли у него одного сил поднять и унести труп? «Неужели он рассчитывает, что я разрешу пригласить ему на помощь двух-трех басмачей?» — пронеслось в голове командира отряда. Молчание затягивалось.

— Командир, конечно, разрешит вам забрать тело вашего ученика, — ответил за Лангового Злобин. — Безусловно, разрешит. Но если вы думаете, что вместе с халатом покойного получите и письма, то ошибаетесь. Письма у нас.

Старик резко поднял голову и, насколько позволяла полутьма, вгляделся в лица командира и комиссара. Он явно пытался определить, прочтены ли эти письма, разгадан ли их тайный смысл.

— Но ведь это частные письма, — заговорил он, с трудом подавляя раздражение и испуг. — В них нет ничего, кроме слов дружбы и привета.

— А вот это все установят в Особом отделе. Там вы и выскажете все свои соображения, — спокойно ответил Злобин.

Хранитель гробницы, как ужаленный, вскочил на ноги.

— Особый отдел в Фергане, а вы здесь, в горах. Вам не добраться до Ферганы. Все вы здесь подохнете. Отдайте письма — и мы пропустим вас в долину.

— Переговоры считаю оконченными, — прервал старика Ланговой. — Писем не отдадим. Вы слышали наши условия: не позднее двенадцати часов дня бандит Курширмат должен сложить оружие. Ни минутой позже. Понятно?

— Постараемся к назначенному вами часу завершить ваше земное существование, — брызгая от ярости слюной, прошипел парламентер и с резвостью юноши выскочил из гробницы, оставив на полу электрический фонарик и забыв о теле своего ученика.

Остаток ночи прошел относительно спокойно.

Сменившиеся из секрета Кучерявый и Саттаров доложили, что над обрывом, в самом дальнем, непростреливаемом углу площадки, слышны шорох и треск сухих сучьев.

Ланговой сам, в сопровождении Авдеенко и неутомимого Тимура Саттарова, отправился на рекогносцировку. Шорох, треск и негромкие голоса басмачей слышались явственно. Однако попытка подползти ближе не удалась. Укрывшиеся за телами погибших секреты басмачей почувствовали приближение разведчиков и открыли огонь. Пришлось отползти, ничего точно не выяснив.

Наступал рассвет. В ущелье чуть посветлело. На восточной стороне зубчатые контуры горных вершин ярко вырисовывались на фоне неба, где глубокая синева отступающей ночи безнадежно боролась с бледно-желтыми полосами побеждающей зари.

В тот час, когда на площадке скалы еще царили предрассветные сумерки, басмачи пошли на штурм гробницы.

Начало штурма возвестила беспорядочная, частая стрельба из винтовок. Сотни пуль впивались в дверь, и так уже превращенную в решето. Ланговой понял, что наступила решительная минута.

В самом деле, под таким огнем всякая попытка выйти из помещения гробницы была обречена на неудачу. Любой, решившийся сделать это, упал бы на самом пороге, пронзенный десятками пуль!

По амбразурам и окнам также велся огонь, но не с такой силой, как по двери.

Ланговой стоял в простенке и прислушивался к тому, что творилось на площадке, Он не решался отдать приказ пулеметчикам открыть огонь: два красноармейца, уползшие в секрет, застигнутые неожиданным огнем басмачей, еще не вернулись в мазар.

Вдруг за стеной ухнули один за другим разрывы ручных гранат и в трескотне басмаческих винтовок послышался отрывистый лай маузеров.

«Наши! Отбиваются! — пронеслось в голове Лангового. — Они в центре», — определил он по звукам выстрелов из маузеров и скомандовал правому пулеметчику:

— Горлов! Огонь!

Вдруг из-за двери донесся крик одного из бойцов, посланных в секрет. Слабый голос почти заглушала трескотня выстрелов:

— Товарищ командир! Стреляйте из всех пулеметов! Басмачи вас сжечь хотят. Стреляйте из всех!.. Не бойтесь, что нас заденете. Мы…

— Спасибо за службу, герои! — дрогнувшим голосом громко сказал Злобин.

Ланговой только теперь рассмотрел в чуть поредевшей темноте гробницы, что, отодвинув в сторону тело убитого пулеметчика, стрелявшего через прорезанную в двери амбразуру, комиссар сам лежал на его месте.

Взглянув в окно, Ланговой не сразу понял, что в темени ночи подготовили басмачи. Лишь постепенно он не столько увидел, сколько разгадал затею врагов.

За ночь басмачи подняли на площадку большое количество горючего материала. Тут было все: и доски из разрушенных жилищ селения, и хворост, который жители заготовляли для топлива на зиму, но больше всего было соломы и сена.

«Так вот что они поднимали на веревках из ущелья, — подумал Ланговой. — Этот треск мы и слышали ночью».

Сено и хворост, связанные в огромные бунты, басмачи катили впереди себя, медленно приближаясь к гробнице. Пули из красноармейских пулеметов насквозь пронизывали бунты, а заодно и басмачей, но курбаши Курширмат, видимо, решил не считаться с потерями.

— У-у-р! У-у-р! — донесся дикий рев басмачей.

«В самом деле жечь хотят, — пронеслось в голове Лангового. — Неужели Джуре не удалось проскочить? Неужели Сибирсов опоздает?»

Наконец посветлело и в мазаре. И тогда Ланговой увидел, какой страшный урон понес отряд.

В течение всего утреннего боя Ланговой не слышал за своей спиной ни одного крика раненого. Он радовался, что несмотря на сотни пуль, решетивших двери и влетавших в окна, потери отряда незначительны.

Но сейчас он узнал страшную правду. Не меньше половины отряда было перебито. В ночной темноте без крика умирали красноармейцы, чтобы своими стонами не радовать врага, не показывать потерь отряда. Без стона падали раненые, молча сами перевязывали свои раны; цепляясь за стены, снова поднимались, чтобы занять свое место у окна или амбразуры и, пока еще есть силы, бить по врагу.

Около стены, в двух шагах от себя, командир увидел Авдеенко. Боец не выпускал оружия из рук до самой смерти. Уже получив смертельную рану, он нашел в себе силы отползти в сторону, освободив место у окна другому, и, крепко стиснув зубы, чтобы не застонать, умер, не отвлекая внимания товарищей от битвы с врагом. Он лежал в свежезаштопанной гимнастерке, из-под ворота которой виднелись синие полосы тельняшки. На груди, чуть повыше сердца, алело небольшое пятно крови.

Получив сразу две пули в голову, без крика свалился Палван. Раненный в момент вылазки, он в разгар боя подковылял к окну, прислонился плечом к косяку и стрелял, стараясь забыть, что все его могучее тело сводит от нечеловеческой боли. Сейчас он лежал, прикрыв оружие своим телом и отвернув лицо к стене, словно стесняясь, что в такую трудную для отряда минуту его нет в строю среди товарищей.

Трудно умирал Кучерявый. Он лежал на груди, опустив голову на согнутые руки. Борясь со смертью, хрипло дыша пробитой грудью, он время от времени тяжело поднимал голову, уже помутившимся взглядом окидывал место боя и, убедившись, что отряд борется, успокоенный затихал на несколько минут.