– А вот и не убьет! Утром я заставлю его облобызать мои башмаки.
– Ни за что! Конечно, это неплохие башмаки, но ему они будут малы.
– Да нет, на моих ногах!
Она недоверчиво фыркнула.
– Если ты сам в это веришь, они и тебе малы.
Я протянул к ней руки.
– Скажи, ты ведь откликнешься на мою любовь? Хотя бы для того, чтобы я умер счастливым?
– Вот безумец! Но ты возбудил мое любопытство.
– Я, пожалуй, промолчу о том, что возбуждаешь ты!
Она рассмеялась и взяла мое лицо обеими руками. Результат оказался еще более восхитительным, чем я ожидал. Ее поцелуй… Должно быть, хромая обратно в гостиную, я улыбался как идиот.
Что ж, идея была неплоха, но не сработала бы. Стоило бы Фрицу по возвращении не застать меня в доме, он молнией бросился бы на конюшню – прежде, чем я успел бы отпереть ее, не говоря уже о том, чтобы вывести коня. И потом, я все равно не собирался убегать отсюда.
Служанка спускалась по лестнице, прижимая к груди маленький деревянный ларец. Самое время начинаться новой истории.
Свет от фонаря упал на нее. Я увидел припухлость под нижней челюстью, и вдруг многое стало совершенно очевидным.
19. Рассказ служанки
– М-меня зовут Розалинда… надеюсь, что вам понравится… хотя еще меня знают как Хайди. Я работаю… то есть работала до… несколько дней назад… горничной в доме маркграфа фон дер Краффа. То есть не в замке, а в его городском доме, в Гильдербурге.
Мою маму звали Розалинда, она и меня так назвала. Она всегда звала меня просто Рози. У кухарки, что была после нее, была дочка, так ту тоже звали Розалинда, вот я и думаю, что меня стали звать Хайди, чтобы с ней не путать.
Мой отец был царевич, так что я и есть настоящая царица Верлии.
Отца своего я вовсе не помню. Помню только, как мама говорила, что был он солдатом, наемником и помер, раненый стрелою при осаде Хагенварка. Это все было еще до того, как мать моя пришла в Гильдербург, так что никто его и не помнит вовсе. Ну, из тех, кого я знаю. Я даже не знаю, как его звать было, когда он был в солдатах. Мама никогда об нем не рассказывала, а может, это я не помню. Я ведь тогда маленькая была совсем. Ни того, на кого он был похож, ничего такого. Она говорила только, что он у нее был из благородных, а вот того, как они повстречалися, ничего такого не говорила. Она всегда плакала, как вспоминала об нем.
Я и ее-то не очень чтобы помню. Она казалась мне такой красивой, но мне говорили, всем детям кажется, что ихняя мать самая красивая. У нее были темные волосы и темные глаза. Кажись, она была еще высокая… не помню точно. Она померла от чахотки. Я тогда, наверно, была совсем маленькая, я только помню, что однажды ее не увидела больше.
Меня растили другие слуги, хотя они, наверно, сказали маркграфине обо мне, а она позволила оставить меня. Она добрая, правда? Не каждый ведь позволит, чтобы в доме бесполезная сирота росла? Я замка ихнего ни разу не видела, то есть не помню такого, но городской дом у них большой, а замок – тот еще больше, так мне говорили. Я живу… то есть жила… на чердаке, но зимой нам позволяют спать на кухне, там теплее.
Ну, как я выросла, так начала работать за кров и пропитание. Мыла кастрюли… ну и полы тоже. Я девушка честная. Я стараюсь как могу, чтобы мной были довольны. Кухарка меня часто хвалит за хорошую работу, не то что некоторых. Она мне даже деньги доверяет и отпускает за покупками на рынок, И я не позволяю садовникам и лакеям, чтобы они приставали.
Как-то раз, это летом было, приключилась одна странная вещь. Вы, наверно, не поверите, но капитан Тигр и ее светлость меня порасспросили и теперь верят. Я девушка честная, я врать не буду.
Маркграф и маркграфиня уехали из города в ихний замок, а мы принялись за весеннюю уборку, это мы каждый год так убираемся, как они уедут. Ну, в других-то домах это раньше делают, но это все потому, что мы ждем, покуда маркграф уедет. Прислуга из других домов над нами смеется, мол, мы всегда поздно спохватываемся, да только мы убираемся ничуть не хуже ихнего.
Значит, в то утро помогала я Карлу и фрау Мюллер убираться в комнате у молодого господина, вот она меня и послала с ящиком зимних одеял на чердак. То есть не на тот чердак, где прислуга спит. Тот в западном крыле, а этот – в южном, и там хранят всякое добро, и там всегда темно и воздух спертый, и я всегда боюсь нацеплять паутины на чепец. Фрау Мюллер ругается, если что. Там полно всяких ящиков, и сундуков, и разного добра, и оно там хранится уже много лет. Ну, нашла я место для ящика, что принесла, и поставила его биркой наружу – это фрау Мюллер так велит, – и я не тратила там время зря, а пошла обратно на лестницу, а как спустилась немного, кто-то со мной и заговорил.
– Хайди, – говорит, так тихо-тихо.
Я спрашиваю: «Кто там?» – а у самой сердце-то тук-тук.
– Твой друг, Хайди, – отвечает, тихо, но все слышно. – Я тебе кой-чего важного сказать должен.
Вот я и спросила:
– Это ты, Раб, шутки шутишь? – Ну, я думала, что это поваренок. У этого парня только шутки на уме, это кухарка так говорит.
А голос и отвечает:
– Нет, – говорит. – Возвращайся, – говорит, – вечером, когда будет время послушать, потому как я тебе много чего скажу такого важного.
Ну, тогда я, значит, подумала, что это, должно быть, Дирк, лакей. У него на уме штучки похуже, чем у Раба, вот я и говорю, вроде как ему:
– Думаешь, Дирк, так меня и провел? Выходи-ка, – говорю, – пока я тебя здесь не заперла!
Но никто так и не вышел, вот я и спустилась, а дверь заперла – я ведь все думала, что это Дирк, вот и решила, что поделом ему, пусть посидит взаперти. Потом я услышала, как Дирк с Анной хихикают в углу бельевой, стало быть, это не он был, а потом я вроде как обо всем этом забыла до тех пор, как спать легла. А как легла, так вспомнила, что дверь-то заперла, и стала думать, что это я, может быть. Раба там оставила. А в том крыле ведь никто и не живет, как господа уедут. Я все печалилась, что вот заперла Раба и он там кричит-кричит, а его до зимы так и не услышит никто. И как вспомню, я ведь до самого вечера его не видела, даже за ужином, а чтобы он обед или ужин пропустил, такого не бывает. Это я только назавтра узнала, что кухарка его словила в кладовке, где он в варенья залез, да заперла его в погреб без ужина, а тогда я этого и не знала вовсе, а только лежала и все не спала, а печалилась. Ну и допечалилась до того, что встала – потише, чтобы Анну не разбудить, – и надела халат, и пошла на цыпочках в то крыло.
Вот я шла на цыпочках и все боялась, что меня фрау Мюллер поймает – она ведь решила бы, что это я словно распутница какая иду к Дирку или еще кому из парней, и тогда выгнала бы меня вон из дома, как уже бывало кое с кем. Но я дошла до двери на чердак, и отперла ее, и отворила тихо, и говорю:
– Раб? – говорю. – Выходи давай!
И тут этот странный тихий голос как скажет:
– Хайди, – говорит, – никакой я вовсе не Раб, и не Дирк, и вообще не лакей, и не садовник, и не конюх. Мне тебе кой-чего важного сказать надо.
Тогда я ему и говорю:
– Тогда рассказывай, а то я по лестнице подниматься не буду.
– Тебя зовут Розалинда, – говорит голос, – и твоя мать была царевна, а отец – царевич, а ты сама будешь править царицей над дальнею страной.
– Раб, – отвечаю, – если ты сейчас же не спустишься оттуда, я тебя снова запру. Будешь знать, как чепуху нести.
– У тебя, – говорит голос, – есть родимое пятно.
И он сказал, где оно, да на что похоже, и тут уж я поняла, что никакие это не Дирк, или Раб, или кто еще из наших, я ведь девушка честная!
Тут я так напугалась, что аж дух захватило.
– Ты откуда все это знаешь? – спрашиваю.
А он и отвечает:
– Я, – говорит, – бог твоих отцов. Я знал твоего отца, и его отца тоже, и кто там был до них, и они все были цари, а ты, значит, будешь королева, то есть, я хотела сказать, царица.
Ну, я так стояла и слушала, пока не замерзла, а как замерзла, поднялась на чердак да завернулась в одно из одеял, что только днем сама туда и сносила, и села, и все разговаривала с этим голосом, покуда не стала засыпать совсем с усталости-то. Тогда этот голос послал меня спать. А на следующую ночь я снова туда пришла, и на следующую тоже, и он все рассказывал мне всякого такого про меня и про страну, в которой я буду царицей.