Но вот до меня стали доноситься звуки слов и другого людского присутствия. Я услышал размеренную, тихую суету моих матросов и понял, что команда всё видит и готова на всё. “Завтра? – думал я. – Дон Джови назначит меня управляющим только завтра, и я что-то смогу предпринять только завтра? А сегодня Хосэ станет делать то, что задумал? А как я смогу дожить до этого завтра?”

– Алим! – завопил вдруг Хосэ. – Собак сегодня поить будем раньше! Подозреваю, что я буду сейчас немножечко занят!

С мушкетами, с саблями на поясах, крепкие, сытые охранники расхохотались. Я осознал, что смеялись они и раньше, что Хосэ давно уже делится с ними чудовищной, грязной забавой. Зная, что женщина не понимает ни слова из того, что он ей говорит, он с угодливым, деланно добрым лицом изрекал перед ней непристойности и, громко расписывая вслух, что он с нею сейчас будет делать, спрашивал, согласна ли она, и с выраженьем вопроса на коричневом, с чёрной бородкой, лице, наклонялся, заглядывал в её полуопущенные веки. Бедная женщина, понимая, что угодливый человек о чём-то вежливо спрашивает, не могла не отвечать – в силу заученных светских манер, и непроизвольно, едва заметно кивала ему в ответ на очередной вопрос. От ликованья охранники плакали. Смеяться они уже устали и лишь слабо постанывали. Потеха шла к завершению.

– Алим! Собак напоить – и за дело…

Тут он посмотрел, – и я тоже взглянул и увидел, – как Пантелеус, с глиняной чашкой в руках, склонился над собачьим котлом. Отгребая с поверхности воды налетевшие мусор, листочки и ветки, он незаметно споласкивал чашку, и вот зачерпнул в неё немного, и как будто приготовился пить. Хохот и крик остановили его, и он застыл, удивлённый. Хосэ, с видом если не лакея, то уж человека, знающего своё место, невесомо, едва прикоснувшись, тронул женщину за краешек платья, приглашая её посмотреть на придурка, который пьёт воду из котла для собак. Тут же, чтобы было понятно, он свистнул, и псы, взявшись в тяжёлые скачки, сквозь плотные заросли выметнулись, услыхав разрешение, на поляну, и заплясали у котла, и принялись жадно лакать. Обставлено было так, будто звероподобный слуга в меру лакейского своего старания пытается неприкосновенную госпожу развеселить, – а почему бы и нет, если выпал такой случай? И женщина, негодуя на грубую насмешку над оплошавшим человеком, всё же из вежливости, чуть заметно и трудно, с оттенком если не благодарности, то понимания, улыбнулась. Снова от предельного удовольствия всхлипнул-взлаял Хосэ. Пришёл, пришёл его час. Целиком приготовил он себя к глумлению и растаптыванию её гордости. Неестественно расширившимися от невыразимого удовольствия глазами он посмотрел мне в глаза и как будто нечаянно положил свою страшную лапу на её вздрогнувшее, точёное, хрупко вдруг обозначившееся под складками платья, плечо.

– Читал ли ты Шекспира, капитан? – дыша часто и тяжело, – он не сводил с меня глаз. – Помнишь ли это…

(Он переместил свою лапу, как будто в предельном увлечении, в забытьи, осязаемо тронув тонкую шею, на другое её плечо, всё ещё делая вид уважения и почитания, и хороших манер, – растягивал удовольствие, – а женщина под этим его прикосновением сидела, закаменев, лишь дрогнули и опустились ниже полуприкрытые её веки, да лицо под глазами и сбоку, у щёк, пометилось жгучим румянцем.)

– Помнишь ли это:

“Зверь самый дикий
Жалостлив порой.
Я жалости не знаю.
Я не зверь”.

Так же, не отрывая от него глаз, медленно, хрипло, я произнёс:

“Но человек,
Но гордый человек, что облечён
Минутным, кратковременным величьем,
И так в себе уверен, что не помнит,
Что хрупок, как стекло,
Он перед небом
Кривляется, как злая обезьяна,
И так, что плачут ангелы над ним”.

Он растянул почти до ушей выбритую ниточку усов, обнажил крупные, крепкие зубы.

– О-о, чи-тал…

Послышался резкий свист: Алим загонял напившихся собак обратно в заросли. Спешил. Уже готова была, и уже начиналась потеха, и собаки мешали её наблюдать.

– Как ты говоришь? Минутным? Кратковременным величьем?

Он медленным, предназначенным для всех жадных глаз, движением обхватил хрупкий, тонкий и нежный подбородок пленницы своей коричневой лапой, вздел лицо её вверх, навстречу своему взгляду и, вонзив зрачки теперь уже в её стремительно расширяющиеся от страшного предчувствия, но всё ещё паническим, отчаянным усилием сохраняющие гордость и достоинство глаза, ласково, нежно сказал:

– Я – злая обезьяна…

– Ублюдок. – Я выговорил это отчётливо, решительно, зло.

Он перевёл медленный, с поволокою, взгляд на меня. Лицо его было вдохновенно. Да, всё шло даже лучше, чем он ожидал.

– Ублюдок и зверь. Спрячь свои руки, или я выброшу их твоим же собакам!

Сладко, с блеснувшей на губах слюной, улыбаясь, он медленно наклонился и прижался к вздрогнувшей женщине колкой щекой.

– Ты что же, не читал письмо дона Джови? – вдруг спокойным и тихим, и искренне удивлённым голосом спросил я его. И дальше, всё повышая и повышая голос, так, что он долетал, мне кажется, до самых отдалённых краёв поляны: – Оно лежит в твоей (я проорал грубое ругательство) хижине, на твоей (снова отъявленная, площадная брань) книге! Он при мне написал, что ты должен слушаться любого моего приказания, во всём абсолютно, даже ползать на брюхе и жрать навоз, если я прикажу тебе ползать на брюхе и жрать этот навоз! А если ты раскроешь свою поганую пасть и скажешь против хоть слово – иди же, иди, почитай, что тогда с тобой сделают!

Невыносимая повисла секунда. Он качнулся и сжался, как от удара, и это было похоже на то его состояние бессильной ярости, в котором он вчера бросился в хижину за деньгами, чтобы купить в Адоре этот вот страшный подарок. Да, дон Джованьолли был высший здесь, непререкаемый властелин, и само имя его было сильнее всего и всех на этих кровавых тростниковых плантациях. Хосэ бросился к дому на сваях.

Он влетел внутрь, и слышно было, как он, яростно хрипя, разбрасывает, ударяя о стены, какие-то вещи, и топает по половицам, и треплет книги, вытрясая из них несуществующее письмо. Я подчёркнуто медленно встал, повернул на мгновение в сторону охранников лицо с печатью надменного удовольствия и пошёл вслед за Хосэ, к проклятому дому. Идти старался спокойно и важно, как в своё время когда-то в кабинете сэра Коривля. Всходя по ступеням, незаметно вытянул Крысу. Толкнул осторожно полуоткрытую дверь и, словно в студёную полынью, словно в пропасть, шагнул внутрь.

Он замер. Он увидел меня в светлом проёме, замер и мгновенно всё понял. Чудовищным, длинным прыжком он перелетел от дальней стены до дверного проёма, и я понимал, что, как только мы окажемся на расстоянии вытянутой руки, он разорвёт мне мышцы, и расплющит голову, и разотрёт в осколочки кости. Всё, что я сумел сделать, – это вскинуть и, крепко уперевшись, выставить перед собой Сью. Хрип, толчок. Страшный удар тяжёлого тела швырнул и впечатал меня в дверную оборку. Крысу выбило из руки, а Хосэ остановился, развернулся и замер. Я медленно приходил в себя, машинально посасывая быстро скапливающуюся во рту кровь и перекатывая на языке её горячую и солёную вязкость. Свет прояснялся в моих глазах, а Хосэ стоял у стены и – странное дело – не нападал. Прошло ещё какое-то время, и я увидел, что из левой половины груди его, из плиты грудной мышцы, торчит знакомая ребристая рукоять. Осторожно подступив, я вытер руки, медленно, надёжно замкнул на ней пальцы и, уперевшись ногой в его волосатый живот, резко дёрнул. Хосэ сник, привалился к стене и остался стоять. Крыса с круглою гардой и почерневшим от его крови клинком качнулась в моих руках. От лезвия её шёл отчётливый пар.