«Прощай, Амбрия! Прощай, дедушка Тронг, холодный, гордый человек! Прощайте, Утиам и Гольфрен – удачи вам на Празднествах! Пусть Тион будет благосклонен к вам!
Помните меня».
Прислушавшись у двери, она расслышала бормотание стражников в коридоре, но слов разобрать не смогла. Некоторое время во дворике репетировал хор храмовых учеников.
Вскоре после полудня вернулась Илла в обществе другой неразговорчивой жрицы – судя по всему, на случай, если потребуется применить силу. Она заставила Элиэль раздеться и забрала ее одежду, выдав взамен красную хламиду, которая оказалась ей велика, драное одеяло, кувшин теплой воды и вонючее ведерко. Она конфисковала даже башмаки Элиэль и вручила ей пару сандалий. Элиэль умоляла не отнимать у нее башмаки – без них ей было гораздо тяжелее ходить. Жрица, казалось, была довольна тем, что девочка упрашивает ее о чем-то, но вернуть башмаки отказалась.
Потом она ушла, забрав с собой все, с чем Элиэль вступала утром в храм, даже амулет Тиона, и оставив ей мешок кур – ощипывать. Принесенные в жертву цыплята были покрыты запекшейся кровью и уже закоченели.
Остаток дня прошел в скуке, страхе, злости и отчаянии – в различных сочетаниях. Пленница злилась на разбитую губу, на богиню, на жриц, на толстого жреца, на кур и их пух, на Дольма-Жнеца, на «Филобийский Завет» – что бы это такое ни было, – на своего неизвестного отца и неизвестную мать, на Тронга и Амбрию – за то, что бросили и предали ее, за то, что лгали ей. Она не желала читать Красное Писание и всерьез подумывала выбросить книгу в окно. Но потом решила, что за такое открытое неповиновение ее выпорют. Ближе к вечеру она поняла, что порки не потребуется. Несколько дней заточения, и она согласится перецеловать хоть все башмаки в храме.
Год заточения – и она созреет для голых мужчин в альковах.
23
Георгины были только первыми в веренице букетов, что приносили в палату к Эдварду. Принесли цветы от Джинджера Джонса, его старого наставника, потом букет от учителей, потом от президента клуба выпускников, от Алисы и от дюжины друзей. Должно быть, слух о случившемся распространялся по Англии с быстротой молнии. Он даже вообразить не мог, сколько денег было потрачено на телефонные разговоры. Сиделки поддразнивали его насчет обилия поклонниц. Они ставили вазы сначала на полку, потом на пол вдоль стены, превратив унылое бурое помещение в оранжерею. Он с трудом заставлял себя смотреть на все это. Это Волынке теперь нужны цветы, разве не так?
В разгар цветочной вакханалии кто-то подсунул ему контрабандный номер «Таймс». Он подозревал в этом пухленькую сиделку с лондонским выговором, но не был в этом уверен. Газета просто лежала у него на кровати, когда он повернул голову.
Мистер Уинстон Черчилль отдал приказ о мобилизации флота. Отменено несколько выходных экскурсионных поездов. Франция и Россия готовятся к войне с Германией, перестрелки на границах. Он нашел и свое имя, но в заметке не было ничего такого, чего он не знал бы. В обычное время желтая пресса раздула бы из такой истории сенсацию: как же, генеральский сын убит под собственным кровом, собственным гостем. В придачу не обошлось бы без прозрачных намеков на нравы, царящие в закрытых школах. Сейчас же война и без того предлагала кучу сенсаций. Впрочем, возможно, пресса – еще один повод, из-за которого за дверью дежурит полисмен.
Глаза его устали от «Таймс», и он перестал читать. Он как раз взялся за «Затерянный мир», когда услышал еще один знакомый голос, и все его мышцы напряглись. Если бы не растяжки, он спрятался бы под кровать или выпрыгнул в окно. А так – обречен! Книгу он спрятал под одеяло на случай, если ее попробуют отнять, и стал терпеливо поджидать второго посетителя, пришедшего в столь неурочное время.
Преподобный Роланд Экзетер – долговязый, с изможденным лицом – под стать мертвецу, неизменно одевался в черные церковные одежды, напоминая истерзанного пыткой святого, писанного Эль Греко в самом мрачном расположении духа. Это сходство усугублялось естественной тонзурой на седой голове, этаким любительским нимбом. Лицо его напоминало морду меланхоличного, но все же самоуверенного мерина, сходство довершал резкий, пронзительный голос. Заслуженный проповедник, святоша Роли пользовался, возможно, большей известностью, чем архиепископ Кентерберийский. Алиса называла его Черной Смертью.
Он ворвался в палату, обеими руками прижимая к груди Библию, затормозил и смерил племянника неприязненным взглядом.
– Доброе утро, сэр, – произнес Эдвард. – Очень мило с вашей стороны зайти.
– Мой христианский долг – призывать грешников к покаянию, как бы отвратительны ни были их проступки.
– Вам пришлось рано выехать с Пэддингтона, правда?
– Эдвард, Эдвард! Даже теперь Господь не отвратит лицо свое от тебя, если ты искренне покаешься.
– В чем покаюсь, сэр?
Глаза святоши Роли сверкнули. Он, похоже, уверился в виновности своего подопечного, но был не настолько глуп, чтобы затрагивать криминальные темы при дежурившем за дверью полисмене.
– В гордыне, суетности и сознательном неверии, разумеется.
Право же, ему не обязательно было тащиться всю дорогу до Грейфрайерз, чтобы опять завести свое. Вполне мог бы ограничиться еще одним из этих своих до невозможности напыщенных писем.
– В настоящий момент я не в состоянии обсуждать такие серьезные предметы, сэр. – Эдвард до боли стиснул кулаки, спрятав их под одеялом. Не помогло. За годы, прошедшие после гибели его родителей, два Экзетера вряд ли обменялись и дюжиной дружеских слов. По счастью, в завещании губернатора особо значилось, что Эдварду должна быть предоставлена возможность закончить Фэллоу, а то святоша мог бы и вытащить его оттуда. Тут Роли не оставили выбора. Однако его представления о карманных деньгах для ученика старших классов закрытой школы сводились к пяти шиллингам на семестр: почти любой младшеклассник получал больше.
Опять же по счастью, регулярную – и бескорыстную – помощь оказывал мистер Олдкастл. Эдвард намеревался взять дела в свои руки сразу же по достижении совершеннолетия, поскольку имел сильные подозрения, что деньги его родителей давно уже провалились в бездонную глотку миссионерского общества «Светоч». Пока же ему предстояло терпеть еще три года.
Морщины святоши Роли сложились в подобие приторной улыбки сожаления.
– Теперь-то видишь, что ты выбросил на ветер?
– Что выбросил, сэр?
– Все преимущества, какие были дарованы тебе. Уж не надеешься ли ты, что после этого тебя примут в Кембридж?
– Насколько я понимаю, любой англичанин невиновен до тех пор, пока его вина не доказана.
– Вот и дурак. Даже если тебя не вздернут на виселицу, все двери отныне для тебя закрыты.
В том, что говорил старый ханжа, возможно, и была доля истины, но он откровенно наслаждался, готовясь обрушить огонь из всех орудий на лишенного возможности двигаться грешника. В его голосе зазвучало еще больше скорби.
– Готов ли ты помолиться со мною, Эдвард?
– Нет, сэр. Я уже говорил вам, что не добавлю к своим недостаткам лицемерие.
Дядюшка подошел ближе, раскрывая Библию.
– Послушай хотя бы Слово Божье!
– С вашего позволения я предпочел бы не делать этого. – Эдвард вспотел от напряжения. В обычной ситуации на этой стадии разговора он извинялся как мог вежливо и выходил, однако сейчас он оказался в западне, и этот прохвост знал это. Должно быть, ради этого он и приехал.
– Осознай свои грехи, Эдвард! Вспомни скорбную участь твоего юного друга, которого ты обрек на дьявольскую…
– Сэр? – Это было уже слишком.
– Первое послание Павла Коринфянам, – объявил Роли, раскрывая Библию. – Начнем с тринадцатого стиха. – Его голос зазвучал органной трубой.
Лицемер проклятый! Он ведь явился не справиться о здоровье племянника, не спросить, что же произошло в действительности и чем он может помочь, не выразить веру в его невиновность. Он пришел издеваться. Он предсказывал Эдварду вечные муки в геенне огненной с первой их встречи и теперь полагал, судя по всему, что они наступают раньше ожидаемого. Он не мог не приехать и не понаслаждаться этим.