Осборн приподнимает пальцами мой подбородок, мягко улыбается, глядя в глаза, и от звука его тихого, будоражащего голоса мурашки бегут по коже:

– Ты еще надолго здесь? – спрашивает. Я отрицательно мотаю головой и из вежливой растерянности уточняю:

– А ты?

– Я бы и хотел уйти, но не могу.

– П…почему?

– У меня бессонница.

«Помню. Я вообще все наши разговоры помню», – хочу признаться, но до меня, как до слона, наконец доходит, почему Чарли ко мне подсел. Робею, но задаю «правильный» вопрос, подыгрывая:

– Я могу тебе помочь?

– Да, – отвечает он, глядя прямо, не скрывая намерений, и у меня не получается дышать ровно. Губы пересохли, перед глазами рябит от волнения, а сердце гулко бьет в набат. Да еще этот мандариновый аромат, который мне очень нравится. Хочется податься вперед и укусить Чарли в шею. Но вместо этого спрашиваю, еле шевеля языком:

– М-м... и как же?

Осборн опирается рукой на спинку моего кресла и склоняется ко мне. Слишком близко... И пока я впиваюсь ногтями в ладони, чтобы не раствориться в этом мгновении, Чарли тихо, с какой-то непередаваемой тоской просит, касаясь губами моих волос у виска:

– Расскажи мне сказку на ночь, детка. – Его губы едва осязаемо скользят вниз по коже, согревая дыханием. Закрываю глаза, чтобы избавиться от света, который вдруг стал слишком ярким, и шепотом спрашиваю:

– И… что происходит дальше?

– А дальше она мне ее рассказывает, – слышу насмешливый, прозаичный голос заскучавшего мажора. Резко открываю глаза.

– В смысле?

– В смысле – губами, Ри.

Чарли отстраняется, оставляя пустоту вместо розовых единорогов, и я делаю вид, что на меня вообще не произвели впечатления его действия.

– Кхм, ясно. А-а…

– А совсем дальше? Я бы показал, но ты этого не хочешь.

– Не хочу?

– Нет, не хочешь, – заставляет он поверить в эту фразу, которая искусственным барьером лежит между нами, ограждая от глупостей.

Чарли поднимается и подхватывает свой рюкзак, а я медленно возвращаюсь в реальность. Если наклоню голову, то из уха точно посыплются конфетти – остатки здравого смысла, который Чарли только что пропустил через бумагорезку.

– То есть, все настолько просто? Ты делаешь предложение, она соглашается, потом вы расходитесь, как незнакомцы, и никто не в обиде? С Джоанной тоже так было?

Чарли устало проводит ладонью по лицу, сгоняя тень, а потом засовывает руки в карманы брюк и пожимает плечами:

– Жизнь вообще простая штука, Ри. Сложности – в выборе. Определись, и сразу станет легче. Это всего лишь игра.

Он бегло, безотчетно смотрит на мои губы, и я чувствую незримое прикосновение, словно Чарли провел по ним пальцами.

– Ладно, не загоняйся, детка. Звони, если что, – слишком резко говорит он и оставляет меня одну. А я, сбитая с толку, начинаю снова выкладывать из крошек слово, дожидаясь, когда вернется Аманда. Но ее нет в столовой, наверное, с Джерри ушла.

Опускаю взгляд в тарелку… и застываю: я выложила слово «игра». И в голове щелкает. Мозг вдруг сложил кубик Рубика.

Сначала я даже не шевелюсь, чтобы не рассеять мысль, а потом срываюсь с места и воплю про себя. Единороги всего мира, объединяйтесь! Рианна О’Нил придумала разработку на грант!

– Я люблю тебя, Чарли, – выдыхаю обалдело, и любовь подразумеваю чисто профессиональную, как к напарнику по заскокам.

Хватаю рюкзак и бегу к мистеру Килмору.

– Мистер Килмор! – радостно кричу, залетая в кабинет. – Я придумала! Оно вдруг сошлось, понимаете?

Куратор стоит у окна, задумчивый. Он вздрагивает, выдернутый из размышлений, и вскидывает светлые брови.

– Внимательно слушаю.

– Я предложу игру, вроде «Монополии», только другую, компьютерную, про эволюцию.

– Отличная идея. Как назовешь?

– Так и назову: «Жизнь».

– Превосходно! Но есть одна ма-а-ленькая загвоздка. Такую игру создал Джон Конвей лет пятьдесят назад.

Уголки моих губ опускаются, а последняя хлопушка с конфетти выстреливает в воздух нецензурным словом. Какое же оно острое, это разочарование. Я целых пять минут верила, что придумала нечто новое.

– И что мне делать?

– Почитай про игру Конвея, разберись, чем отличается твоя, и придумай концепцию и название. – Куратор бросает взгляд на стену, где висит календарь, и вытягивает губы уточкой, прежде чем напомнить: – У тебя времени до понедельника осталось.

POV Чарли

Ухожу от Ри с невозмутимой физиономией, но с каждым шагом подошвы пробивает искрами адского пламени, и я злюсь, злюсь, злюсь; выбираюсь в опустевший коридор, и меня скручивает. Реально начинает трясти от адреналина.

– Ты в порядке, Осборн? – удивляется кто-то, даже не вижу кто.

Киваю, мол, я зашибись как в порядке, иди мимо.

Упираюсь в стену кулаком, проворачиваю по часовой стрелке, чтобы заныли костяшки. Но ноет только внутри.

Я конченный мазохист. Вчера полночи пялился на ее окно, как на черный, мать его, квадрат Малевича, дорисовывая все, что там, за ним.

Рианна меня вдохновляет, от нее буквально штормит. Хочется забраться в горы и кричать, пока легкие не выжжет. Я это знал, с первой встречи знал, поэтому и держался на расстоянии: боялся обидеть, прятал руки. Вот только сейчас, в этот самый момент, она спокойна, а меня ломает. Не только из-за того, что хочу ее взять, все совсем плохо – хочу ей принадлежать. Чтобы до стирания границ, до необратимой химической реакции.

Твою мать, твою мааать. Этого я, конечно, не предвидел.

Есть в ней что-то непостижимое, бесконечное, вечное, от чего у меня светлеет в глазах, и Ри кажется единственным ярким изображением на сером фоне. Если она поманит еще раз, просто посмотрит так умоляюще, как вчера, то все – унесет, наступит конец света.

Меня и раньше переклинивало на эмоциях к девчонкам, но то было другое, что-то попроще и полегче. Что-то более… земное, физическое. А тут просто жесть. Голова болит, сердце болит, все болит. И лекарство одно – перестать сопротивляться. Иначе я до лета просто не дотяну.

Иду в спортзал, на тренировку, и слышу ор тренера:

– Осборн, ты сдурел в спортзале курить?!

Ой, всё, да пошло оно на хер.

Выбрасываю сигарету и ловлю баскетбольный мяч, присоединяясь к игре. А сам думаю: б**ть, б**ть!!!

– Что в тебя сегодня вселилось, Чарли?! Ты его чуть не снес, уйди с площадки, остынь, – свистит тренер, а я не могу. Не могу остыть.

Потому что хорошо понимаю, что со мной происходит.

Есть такой тип созависимых отношений: муза и мастер. По-хорошему, в идеальном мире, человек должен быть себе и мастером, и музой, тогда он типа здоровый, самодостаточный. Отличная цель, к этому надо стремиться и бла-бла-бла, но я живу здесь и сейчас, и я неидеален. И я не знаю, как обойти эту ловушку, да и хочу ли?

Эмоционально муза отдается полностью, до надрыва. Такой была моя мать. Худшее, что может случиться с музой – это посвятить себя моральному уроду. Мою мать угораздило в юности залипнуть на Джейсоне. Она билась в него, как в стену, пока не провалилась внутрь и не задохнулась в пустоте.

Мне было двенадцать, когда она первый раз пыталась покончить с собой. В тринадцать я, как профессиональный парикмахер, расчесывал ей волосы в реабилитационном центре. Она там восстанавливалась после передоза.

Каждый раз она сдавалась, но потом смотрела на меня и говорила: «Чарли, малыш, ты у меня такой красивый». И будто возрождалась, и Джейсон снова начинал выкручивать ей душу, то, что от нее оставалось, неубиваемое. Пока наконец ни убил. Матери нет уже больше года.

Не знаю, почему для музы так сложно оторваться от мастера. Она зависима, полностью ему принадлежит. Когда умер Модильяни, его возлюбленная на следующий день выбросилась из окна, будучи беременной. Когда я услышал об этом в художественной школе, долго не мог понять, как такое вообще возможно. А потом понял.

Музы ломаются.

Одна маленькая, живая девочка по имени Лина сломалась у меня на глазах. Ей тогда шести лет не было. Мы ужинали, матери дома не было. Не помню, что мы ели, но тот вечер оставил четкую ассоциацию с розмарином. Ненавижу его с тех пор.