– Придется провести вагинальное УЗИ на предмет наличия опухоли, – заключила доктор Руссо. – Мы также проведем исследования и выясним, не связана ли болезнь с меланомой. Если так, то придется перейти к химиотерапии.
– К химиотерапии. – Отец повторил это слово, надеясь, что неправильно расслышал его. Но он ошибался.
Он взглянул на меня. Я смотрела в сторону, не участвуя в разговоре; казалось, я не осознаю всей важности этого момента. Но при слове «химиотерапия» моя грудь начала вздыматься, и я тяжело вздохнула. По щекам покатились слезы. Папа вскочил со стула и обнял меня. Я продолжала плакать, не говоря ни слова, а доктор Руссо тихо ждала, пока он меня не успокоит. Понимала ли я, что происходит, или просто почувствовала напряженную атмосферу в палате? Он не знал.
– Я больше не могу, – проговорила я; голос был высоким, но лишенным эмоций, несмотря на плач. – Я тут умираю.
– Я понимаю тебя, понимаю, – ответил он. Моя голова лежала у него на плече, и он чувствовал исходивший от волос запах клея. – Мы тебя вытащим.
Через полминуты я успокоилась, опустила голову на подушку и уставилась прямо перед собой. Доктор Руссо тихо заговорила:
– В целом новости хорошие, мистер Кэхалан. Доктор Наджар считает, что здоровье Сюзанны восстановится как минимум на 90 процентов.
– Она вернется к нам?
– Шансы очень высоки.
– Я хочу домой, – проговорила я.
– Мы над этим работаем, – с улыбкой ответила доктор Руссо.
За эти несколько недель я проделала путь от «проблемного» пациента, о котором был наслышан весь этаж, до любимицы отделения, «любопытного случая», привлекавшего в мою палату толпы врачей, интернов и ординаторов, которые надеялись хоть глазком взглянуть на ту самую девушку с неизвестным заболеванием. Поскольку мой диагноз прежде не ставили ни одному пациенту больницы при университете Нью-Йорка, неоперившиеся доктора немногим меня старше изучали меня, как животное в клетке зоопарка, показывали пальцем, бормотали что-то себе под нос и выгибали шеи, надеясь разглядеть меня получше, в то время как более опытные врачи вкратце описывали синдром.
На следующее утро после постановки диагноза папа кормил меня овсянкой и нарезанными бананами, и тут явилась группа ординаторов и студентов-медиков. Молодой человек, возглавлявший процессию будущих докторов медицины, объявил о моем диагнозе, будто меня не было в палате.
– А вот очень интересный случай, – проговорил он, приглашая войти команду примерно из шести человек. – У нее так называемый анти-NMDA-рецепторный энцефалит.
Все уставились на меня, а кое-кто даже негромко заохал и заахал. Отец стиснул зубы и попытался не обращать внимания на незваных гостей.
– Примерно в 50 процентах случаев болезнь вызывается тератомой яичников. Если это подтверждается, пациенткам нередко удаляют яичники в качестве меры предосторожности.
«Зрители» закивали, а я каким-то образом уловила смысл этих слов и заплакала.
Отец вскочил со стула. Он впервые услышал, что у меня могут удалить яичники, и, естественно, ему было не слишком приятно узнать об этом от этого мальца. Прирожденный боец и сильный для своего (да и не только для своего) возраста мужчина, папа кинулся на худосочного молодого врача и ткнул пальцем ему в лицо.
– А ну выметайтесь отсюда сейчас же! – проревел он, и его голос разнесся по палате. – И чтобы я вас больше не видел. Вон из палаты!
Молодой врач тут же лишился своего апломба. Даже не извинившись, он замахал руками, выгоняя остальных интернов в коридор, и скорее последовал за ними.
– Забудь, что слышала, Сюзанна, – сказал мне отец. – Они не ведают, что несут.
32. 90 процентов
В тот же день пришел дерматолог и провел полный осмотр кожных покровов, чтобы выявить меланому. Это заняло около тридцати минут – у меня очень много родинок. Но тщательно осмотрев меня, врач заключил, что, к счастью, никаких признаков меланомы нет. Тем вечером меня отвезли на каталке на второй этаж, в отделение радиологии, где провели УЗИ органов малого таза на предмет выявления тератомы.
Я просыпаюсь, хотя не спала. Я много раз представляла момент, когда узнаю пол своего будущего ребенка. В голове проносится мысль: «Надеюсь, это мальчик». Потом мысль исчезает. Я буду рада и мальчику, и девочке. Чувствую холодный металл передатчика на животе. Грудная стенка подскакивает к горлу, реагируя на холод. Все почти так, как я себе представляла. Но все же совсем не так.
Первое УЗИ так меня расстроило, что я отказалась от более информативного трансвагинального исследования. И все же, судя по результатам первого, хоть и не стопроцентно точного теста, никакой тератомы у меня не обнаружили. Огорчало лишь одно: обычно наличие тератомы – как ни парадоксально, как раз хороший знак. Пациенты с тератомой выздоравливают быстрее, чем остальные, хотя причину этого ученые пока не выявили.
На следующее утро доктор Наджар пришел один и поздоровался с моими родителями как со старыми друзьями. Теперь, когда мне поставили диагноз и выяснили, что тератомы нет, пора было решить, какое лечение спасет меня от болезни. Просчет со стороны Наджара мог означать, что я никогда не поправлюсь. Он всю ночь обдумывал возможные варианты, просыпаясь в холодном поту и обсуждая варианты с женой. Наконец, он решил действовать агрессивными методами. Ему не хотелось, чтобы наступило ухудшение: я и так уже была слишком близко к краю. Теребя кончики своих усов, глубоко погруженный в мысли, он изложил свой план действий.
– Мы пропишем ей стероиды, иммуноглобулин и плазмаферез, – заявил он.
Хотя доктор Наджар и был великолепным собеседником, иногда он почему-то считал, что пациенты должны понимать его напичканную медицинскими терминами речь, и общался с ними как с дипломированными неврологами.
– И что это нам даст? – спросила мама.
– Это атака с трех сторон: мы камень на камне оставим, – отвечал доктор Наджар, запутавшись в поговорке. – Воспалительный процесс в организме снимут стероиды. Затем плазмаферез очистит его от антител, а капельницы с иммуноглобулином дополнительно уменьшат содержание антител и нейтрализуют их. Мы победим болезнь наверняка.
– А когда ее выпишут? – спросил папа.
– Я бы выписал уже завтра, – ответил доктор Наджар. – Стероиды можно принимать в виде таблеток. Для проведения плазмафереза нужно будет вернуться в клинику, а капельницы с иммуноглобулином можно ставить и дома, если одобрит страховая компания. После этих процедур Сюзанна должна восстановиться как минимум на 90 процентов.
Хотя я не помню этот момент, родители сказали, что как только я услышала эти слова, то сразу начала вести себя иначе: видимо, новость о скором возвращении домой заставила меня воспрянуть духом. Доктор Руссо в обходном журнале заметила, что я стала «бодрее», а речь «улучшилась».
Домой! Я еду домой!
На следующее утро – в субботу, 18 апреля, – меня наконец выписали. Я провела в больнице двадцать восемь дней. Многие из медсестер – те, что мыли меня, делали мне уколы успокоительного, кормили, когда я не могла есть, – пришли со мной попрощаться. Медсестрам редко сообщают о том, что происходит с пациентами после того, как те выписываются из больницы, а у меня на момент выписки по-прежнему дела были плохи. В палату вошел невысокий сутулый мужчина с документами в руках. Он нашел для меня приходящую сестру, которая ухаживала бы за мной дома, и порекомендовал клинику, где я могла бы пройти восстановительное лечение. Мама взяла документы, но просмотрела их лишь вполглаза, отложив на потом. Сейчас мы ехали домой, и больше нас ничего не волновало.
Мама, папа, Аллен, Стивен и моя подруга Линдси, накануне прилетевшая из Сент-Луиса, взяли мои вещи – мягкие игрушки, диски, одежду, книги и туалетные принадлежности – и упаковали в прозрачные пластиковые пакеты с маркировкой больницы и надписью «Вещи пациента»; цветы и журналы брать не стали. Санитар помог мне сесть в кресло-каталку, а мама надела на ноги шлепки. Впервые за месяц я надевала обувь.