Хуже всего, что с выпиской из больницы терзания не закончились: теперь ей приходилось жить рядом с этой враждебной незнакомкой, своей собственной дочерью, которая когда-то была ей близким другом. Но вместо того чтобы посочувствовать маминым страданиям, которые, безусловно, равнялись моим, а может быть, даже и превосходили их, я воспринимала их как личное оскорбление, признак того, что ей не по силам справиться с новой, «ущербной» мной, какой меня сделала болезнь.
Она подробно обсуждала свои чувства с Алленом, но по понятной причине не делилась ими с отцом. Общаясь друг с другом, мои родители обсуждали, как у меня дела, и почти не касались других личных или повседневных тем. Каждые две недели они вместе возили меня на прием к доктору Наджару. Тот всякий раз снижал дозировку стероидов. Затем доктор Арслан, в свою очередь, уменьшал дозу антипсихотических и успокоительных средств в соответствии с меняющейся дозировкой стероидов. Эти приемы действовали на меня воодушевляюще, ведь они означали, что я уверенно иду на поправку. Да и мои родители вроде как стали лучше ладить.
Доктор Арслан всегда задавал один и тот же вопрос:
– Оцените в процентах из ста, насколько вы уже похожи на «себя прежнюю»?
И каждый раз я уверенно отвечала:
– На девяносто.
Лишь покрасневшее лицо выдавало неуверенность. А порой, когда чувствовала себя особенно оптимистично, говорила, что и на девяносто пять процентов.
Отец всегда соглашался, даже если на самом деле думал иначе. Но мама часто мягко возражала:
– А мне кажется, процентов на восемьдесят. – Позднее она призналась, что и эта цифра была завышена.
Хотя выздоровление, безусловно, является процессом относительным (нужно осознавать, где начало пути, чтобы понять, сколько ты уже прошел), вскоре нам предстояло заручиться мнением экспертов – я должна была пройти два оценочных теста в Институте реабилитационной медицины Раска при университете Нью-Йорка. Перед поездкой я жутко нервничала. Хотя дела мои явно шли на поправку, не хотелось получить очередное подтверждение своей неспособности выполнять простейшие задачи. Но мама настаивала, что я должна поехать.
Первый тест я почти не помню, так как из-за усталости не смогла выполнить почти ни одно задание. Помню лишь широко раскрытые, дружелюбные голубые глаза молодой женщины-психолога. Во второй раз мама с папой проводили меня в тот же 315-й кабинет института Раска, и тот же врач – Хилари Бертиш – пригласила меня в свой офис. Родители остались ждать в приемной. Доктор Бертиш позднее рассказывала, что даже тогда я как будто еще жила в другом мире и отвечала на ее вопросы заторможенно; у нее возникло впечатление, будто я вовсе ее не слышу. Мое поведение чем-то напомнило ей негативные симптомы шизофрении: невыразительность, равнодушие, отсутствие эмоциональных реакций, монотонная, односложная речь.
Доктор Бертиш предстояло оценить мою память и способность к сосредоточению посредством теста на выявление одинаковых символов. Я должна была вычеркнуть определенные буквы и слова в газетной статье средней длины. Сначала она попросила меня вычеркнуть все буквы х. Я выполнила задание, но у меня ушло на это 94 секунды – то есть я попала в категорию «существенное повреждение способностей», причем по нижней планке. Затем мне поручили вычеркнуть буквы с и e. Я пропустила четыре буквы, а на выполнение задания ушло 114 секунд: снова худший из возможных результатов. Дальше было самое сложное: найти на странице все союзы и, но и или. Помню, как в голове у меня все смешалось; я то и дело забывала, какие именно слова нужно искать. Из 173 слов я пропустила 25. Более 15 пропущенных слов уже считается существенным отклонением от нормы. Мои результаты были ужасными – и концентрация, и скорость, и точность выполнения задания.
Доктор Бертиш перешла к оценке рабочей памяти – способности удерживать информацию в уме в течение короткого промежутка времени. Она зачитала вслух простые математические примеры; несмотря на их примитивность, я смогла решить лишь 25 процентов.
Визуальная рабочая память оказалась еще хуже. Доктор Бертиш в течение нескольких секунд показывала мне картинку – геометрическую фигуру, – а потом просила нарисовать по памяти. Как бы я ни пыталась, воссоздать фигуру в памяти не получалось. Мой результат оказался в районе 1 процента – существенное повреждение способностей.
Я также не смогла блеснуть умением извлекать слова из памяти. Доктор Бертиш повторила тот же тест, который проводила в апреле Крис Моррисон (с названиями фруктов и овощей). Но на этот раз мне предстояло за минуту назвать как можно больше слов на ф, а и с.
Ф: фабула, факт, фикция, фильм, фиалка, фантастика, фанат, фигурный, фантазия, ферма, форма.
А: апельсин, акула, арка, автомат, ад, антикварный, адрес, арка, айва (поскольку я дважды назвала «арку», засчиталось только девять).
С: сад, сова, сажа, салат, саламандра, секс, самец, самка, самолет, север, ситуация, седло.
Я назвала 32 слова за 3 минуты. По сравнению с апрелем это было значительное улучшение (тогда я назвала 5 слов за 1 минуту), но все же средний результат был равен 45.
А вот в других областях мои показатели значительно улучшились. Так, речевая деятельность была «превосходной» – 91 процент. Способность к устным абстрактным рассуждениям (ее проверяли с помощью аналогий, например: «Что общего у России и Китая?») оказалась на высшей границе нормы – 85 процентов. Несмотря на затруднения в сфере базовых когнитивных способностей, я по-прежнему сохранила сложное аналитическое мышление, чем поразила доктора Бертиш. В тесте на распознавание закономерностей я ответила правильно на все вопросы, хоть он и занял у меня больше времени, чем у среднестатистического человека. Я не смогла нарисовать восьмиугольник по образцу, но была способна на сложные логические рассуждения. Впоследствии доктор Бертиш призналась, что то, что происходило у меня внутри, совсем не соответствовало внешним параметрам. Другими словами, Сюзанна «внешняя» совсем не соответствовала Сюзанне «внутренней», и на самом деле я осознавала реальность гораздо острее, чем казалось со стороны. Я тоже ощущала этот разрыв. Часто бывало, что мое «я» словно пыталось достучаться до внешнего мира, но в этом ему мешал «больной» посредник – мое тело. Нечто подобное я почувствовала и на вечеринке, и на свадьбе несколько недель тому назад.
В конце последней беседы доктор Бертиш спросила, какие проблемы, на мой взгляд, являются в данный момент самыми насущными.
– Проблемы с концентрацией. Память. Не могу подобрать нужное слово, – ответила я.
Мой ответ ее успокоил. Я смогла точно объяснить, что со мной не так. Неврологические больные часто не могут сразу указать, что с ними не так. Им не хватает осознанности, чтобы понять, что они больны. Как ни парадоксально, моя способность указать на свои слабости была преимуществом.
Это объясняло, почему я так переживала, общаясь с людьми: я понимала, какой странной и заторможенной кажусь окружающим, особенно людям, которые знали меня до болезни. Я поделилась своими мыслями с доктором Бертиш, признавшись, что в присутствии окружающих часто испытываю подавленность и беспокойство. Доктор посоветовала записаться на индивидуальные и групповые сеансы когнитивной терапии, поработать с психотерапевтом, который помог бы справиться с депрессией и тревожностью, и посещать группы поддержки для молодых пациентов моего возраста.
Но моя уверенность в себе была настолько расшатана, что я не сделала ничего. И теперь понимаю, что совершила большую ошибку: после травмы или болезни мозг нередко получает способность излечиваться спонтанно, сам собой, и лучше использовать все возможности, чтобы ускорить процесс выздоровления. Хотя до сих пор неясно, какую роль играет когнитивная терапия в лечении моей болезни, если бы я послушалась совета врача, то наверняка поправилась бы быстрее. Но мне казалось, что посещение сеансов терапии в моем случае лишь подчеркивало разобщенность между «внешним» и «внутренним», и мысль о них была мне ненавистна. К доктору Бертиш я так и не вернулась. Более того, я только через год связалась с ней, чтобы получить результаты этих самых тестов уже годичной давности! До этого мне не хватало духу узнать, насколько плохи были мои дела.