Таечка, младшая дочь бабы Анеши, умерла в голодный военный год. На кресте, над могилкой, так и было написано: «Таечка».
А теперь, лишь взглянув на карту, приезжими людьми оставленную, и увидев: курган Красный, провал Солдатский, Венцы, хутор Осиновский да урочище Тепленькое… – сразу все вспомнил. Лошадка, телега, теплый август, бабушка Анеша, неспешная езда от хутора к хутору, встречи, разговоры, стариковские слезы, деревянные кресты, которые ставили порою среди чистого поля. И последнее ночевье, здесь, возле Красного яра.
Все это вспоминалось, но теперь, в годы взрослые, виделось уже по-другому.
Молчаливая осенняя степь лежала вокруг на многие версты, на десятки верст. Самое близкое людское жилье: Сиротинская станица да Голубинская, Верхняя Бузиновка – тридцать да сорок километров в одну сторону да в другую. А между ними лишь этот гурт да два-три чеченских – и всё. Дикое поле.
Воевали… Пятьдесят ли, сто тысяч солдат здесь погибло да умерло, раненых, пленных по лагерям… Наших и немцев. Какие теперь искать могилы и чего их искать, когда всякий раз после хорошего ливня, а уж по весне тем более, на каждом шагу кровенеет стылая ржа осколков, рваного железа, снарядов, гранат и мин, пролежавших в земле полвека, но еще гожих. Людские кости.
Пятьдесят ли, сто тысяч людей… Это невозможно представить. Людские реки и реки. Сражались и убивали друг друга. И вот она – пустая земля, без людей.
Тысячи, сотни тысяч погибших представить было нельзя. А одного человека? Прадеда, тоже Ивана.
Где-то здесь он погиб, оставив навсегда жену молодую и ребятишек. А может, погиб не сразу. Было много раненых. Старые люди вспоминали, что раненые возле родников сбивались… Набатовские колодезя… Белый родник… Надеялись выжить. А у прадеда – тем более – рядом, рукой подать, дом родной, жена, ребятишки.
В долгом пастушьем дне случалась пора безвременья. Чаще она подступала вечером, когда солнце клонилось к закату. Появлялось какое-то томленье в душе, и невольно, сами собой глядели глаза в сторону далекой станицы, в сторону дома, словно хотели увидеть через много верст людей дорогих.
Так бывало в пастушьей жизни. Но эти минуты печали не были горькими, потому что уже недалеко, совсем рядом была встреча. Целую неделю вместе. А потом можно перетерпеть. А потом и вовсе зима.
Теперь, в этот вечерний час, думалось об ином. Прадед Иван, такой же молодой, с такой же душою и сердцем; гимнастерка, пилотка да сапоги. Эта же степь… Но война.
Молодому пастуху, слава богу, воевать не пришлось. Но армию отслужил, были ученья с танками, вертолетами. И конечно при форме: сапоги, гимнастерка. Оружие и окопы. Взрывы, стрельба. Но все это, конечно, игра. У прадеда – страшная быль. И смерть, которая навсегда разлучает со всем, что дорого.
Чуял ли он смерть свою, понимал?.. Конечно, понимал!.. Такая страсть вокруг, железная злая сила. А что он чуял и что он думал, если успел подумать… Господи…
Молодому пастуху сделалось страшно от одной лишь нелепой мысли, что это он… что именно он может сейчас умереть и ничего и никого не увидеть больше… И – всему конец. Жизни и белому свету.
Не теплый степной вей, а стылый ветер ударил, остановив дыханье.
Мудрая старая собака Жулька, неладное почуяв, с визгом кинулась к хозяину, прыгнула на него и, упираясь в грудь передними лапами, пыталась достать лицо и лизнуть. Тузик, немало удивленный легкомыслием матери, тут же к ней присоединился, боясь опоздать к веселой игре. А он-то лапами хозяину до плеч доставал. Повизгивая, лизал горячим розовым языком молодого хозяина.
Молодой пастух с облегченьем и благодарностью принял собачью ласку, возвращаясь в нынешний день и свою молодую жизнь, в которой все было: малая дочка, жена, отец, мать, двоюродные братья – родни полстаницы, а еще – эта вот золотистая, в уходящем солнце, просторная степь и небо вечереющее, сегодняшний день, и завтрашний, и тот, который придет потом; они будут длиться, дни и годы, им не видно конца и края. Не положено видеть в двадцать с немногим лет.
Радость полыхнула в крови. Ее было трудно сдержать. Да и зачем…
Молодой пастух, озоруя, принялся играть с Тузиком, убегая от него, прячась в кустах и неожиданно нападая. Человечий смех мешался с собачьим заливистым лаем. А старая Жулька прилегла отдохнуть. Она была мудрой собакой.
Вечерние часы на летнем стойле, у дощатого вагончика возле речки пролетали быстро. Напоить и загнать скотину на баз; кашу собакам сварить и накормить их – свои харчи они заслужили. Проверить, пока светло, невеликие сетчонку да вентеря. В глубоких заводях водилась крупная плотва, красноперка, окунь да щука. Проверить снасти и посолить рыбу. От нее тоже пусть невеликие, но деньги для жизни.
А потом уж о себе думать: обмыться ли, искупаться после долгого дня и поужинать. Сентябрь – дело осеннее, темнеет скоро. А когда над вагончиком вспыхивает лампа под жестяным колпаком, тьма вечерняя разом полоняет округу.
В такую пору ужинать лучше возле костра, а не в душном вагончике. Охапка сухой травы и старая телогрейка на земле; сковородка с жарковьем да закипающий чайник на закопченной, сложенной из камней печурке. Запах еды, травного горячего настоя. Острый дух скотий да степной, который уже по привычке не чуешь.
Это люди приезжие, гости, нюхают шумно и хвалят:
– Как хорошо. Какой воздух… Какой запах… Какое место красивое…
Обычно молодой пастух смеялся и говорил:
– Не знаю. Не нюхаем и не видим. Не до этого, надо глядеть за скотиной.
Говорил он правду, но, конечно, не всю. Пастушье дело – скотина, степь, собаки, близкая речка – было по душе ему. Никто не понукает, все делаешь сам. Конечно, хотелось бы жить рядом с семьей. Но мало ли чего хочется. Разве лучше работать в отъезде: на вахтах, на железной дороге, в Москве, на стройках и даже на Севере. Там по месяцу, по два семьи не видишь. Колхоз почти развалился, работы нет. Вот и приходится по-всякому.
Конечно, лучше на людях. Когда приезжали порой рыбачить или сено косили родные, жизнь текла веселей. А уж с женою тем более.
После свадьбы целое лето жена с ним подолгу жила. Готовила еду, прибиралась в вагончике. Как хорошо было, как сладко по утрам просыпаться и чуять, что не один. И вечерами у костра ужинать. Любиться по-молодому, яростно и счастливо, даже в белом дне, среди пахучих, солнцем настоянных трав. Славное было время.
Угревшись, он заснул тут же, возле костра. Потом, уже ночью, перешел в вагончик.
А утром, на день прежде срока, приехал сменщик. Так бывало при домашних нуждах: днем раньше, днем позже.
Потом, в самом начале дороги, оказался он возле Красных яров, нехотя, каким-то нароком. Место памятное, с бабой Анешей когда-то здесь крест ставили. А увидел не крест, но горький разор: копаная земля, человечьи кости да черепа. А ругать нужно было лишь самого себя.
В станице, даже не заезжая домой, он подрулил напрямую к двору старого учителя. Прокофий Семенович снаряжался за шиповником ехать. Потрепанный «москвичок» стоял наготове.
– Каждый день с бабкой ездим, – бодро похвалился учитель. – Физкультура. И копеечка, – добавил он тише. – С нашими пенсиями…
Рассказу своего ученика Прокофий Семенович не больно удивился, лишь переспросил:
– Возле Красных яров? – И попенял: – Ваня, Ваня… не надо было про кресты говорить. Это – волки. Они рыщут и рыщут. А на Красных ярах наши схоронены. Это шакалье соображает. Вскрыли сверху, увидели: наши лежат, поживиться нечем. Это у немцев золотые зубы да кольца, награды, воинские знаки – значит, добыча. А еще – медальоны, для опознания. За них из Германии большие деньги платят. Валютой… За эту валюту они всех мертвых поднимут. Ольге надо сказать, в сельсовете. Я подъеду, настропалю ее. Пусть сообщит в военкомат и в милицию. Пусть их проверят. Это – шакалье, со всех сторон лезут. Про кресты не нужно было говорить.