Вспоминали… Ладили и ставили деревянные кресты. Пели:
– Упокой, Господи, и помилуй рабов Твоих Ивана, Михаила, Митрофана, Николая, Федора… и всех православных и прости им все прегрешения, вольные и невольные, даруй им…
Потом поминали. И вспоминали прошлое. Через полвека. А так явственно, словно было вчера. И так горько.
– Какую мы игу несли: голод и холод.
– В балке норы повырыли, хоронились. Чакану настелили и жили там.
– Мы на леваде выкопали окоп и плетнем прикрыли. Спасались. Шурка оттуда не вылезал. Как зачнут стрелять да бомбить, плачет: мамка, боюся…
– Зима, как сейчас помню, ранняя была. Ноябрь месяц, а холодно. Из хаты нас сразу выгнали, мы – в кухню. А другие немцы пришли и из кухни выгнали: «Шнель, шнель!..» Мы – в чулан. А из чулана румыны прогнали, их немцы не пускали к себе. Мы в курник, с ребятишками, с мамой…
– Наш хутор дочиста весь скоренили: разобрали дома и увезли, переправу делали через речку для машин, для танков. Вот и остались под белым небом. Казня…
– Детвора… Как галчата, рты разевают: мамочка, исть хотим. Попервах не обвыклись. У нас ведь коровка была, куры, хлеб в закроме, мука. Первые немцы пришли – лишь: «Матка, млеко, яйки…» А уж следом понаехали на конях, фуры. И всё – под гребло. Скотину забрали. Тут же бойню устроили, порезали и увезли. Кур переловили, зернецо выгребли. И что хоронили по ямам, на черный день, не уберегли. Бендеры такие дотошные, они у немцев были при лошадях. Всё сыщут. Нашенский штык – он тонкий – на палке. Шарят по сараям, на базах. Тычут в землю. Всё понаходили, всё – под гребло. Хлеб – до зернышка, и тряпками не погребовали. Последние кофтенки да юбчонки забрали. Одно слово – бендеры. И перины какие были, подушки, одеялки – тоже увезли. Говорят, в окопы. Там вроде холодно. А нам – тепло. А мы потом по степи, по балкам ходили, искали любую тряпку. Плащ-палатки: юбки шили из них, они как жесть гремят. Парашюты находили. Тоже в дело. Подрывались. Феня Арчакова без ноги осталась. А жить надо… Для детей…
– Галчаты… Рты разевают: мамка, дай… А чего я вам дам, мои жалкие? Ни одной коровенки на хуторе, ни овечки, ни курицы. Попервах конину варили, мерзлую. Кавалерия здесь была, побило коней.
– А потом шкуры варили. Мелочко порежешь и варишь. Вроде холодец.
– А без хлебного как?
– Ходили за колосом. Пшеница поосыпалась, она не держит зерна. А у ячменя колос сломится, клюнет в землю, а в нем – зернецо. И метелка у проса… Вот и сбираем в сумки, в мешки. Дома шелушим да оббиваем, сушим да в ступе толкем. Вот и хлебное, к желудям добавка. Потом снег упал. А надо идти. Лазишь и лазишь в снегу. А обувка – чирики да поголенки. Намокнешь, замерзнешь, думаешь: тута лечь да помереть. Лишь детей жалко. До самой весны ходили, пока не открылись бараки.
– Чаканом еще спасались. Зимой на озерах разгребаем снег, из грязи корни выкапываем. Потом их сушим, толкем…
– Слава богу, желуди в те годы родились. Джуреки из них – черные, сухие, в горле стоят.
– В зиму – так тяжело: пухли и помирали. Потом полегче. Лебеда пойдет, щавель, скорода, козелик…
– От козелика тоже помирали. Его много нельзя.
– Ракуши из речки. Суслики…
– По теплому мама аж в Камышин пеше ходила, козу привела. Там немца не было. Ребятишкам… Хоть чуток молока.
– Я, грешная, бывало, слезьми закричу и своего упрекаю, покойного: погиб в минуту – и всё. Лежишь, горя не знаешь. А меня оставил на казню…
– Грешили, грешили… Господи, прости и помилуй рабов Твоих…
Так и двигались от хутора к хутору. Осинов, Зоричев, Теплый, Евлампиев… Танковое да Солдатское поле, Церковный провал, Чернозубов – от места к месту, объезжая округу. И уже выбирались к Дону. А там и станица была недалеко, а значит, конец пути. Поняв это, мальчик попросил:
– Баба Анеша, давай хоть один разок, напоследок, в степи заночуем. Кашу польскую сварим.
Когда собирались из дома, взяли полевской котел и припасы, чтобы кулеш варить. Мальчик любил эту нехитрую еду: толченое сало, толченый лук да пшено, сваренное на вольном огне. Порой на сенокосе да на рыбалке им баловались. Пахучее хлёбово с дымком – польская каша.
– Давай заночуем, – легко согласилась старая женщина, чтобы мальчонку порадовать и провести последнюю ночь возле покойного мужа, который был где-то рядом. Она это сердцем чуяла.
Это был вечер последний в пути, в степи. Остановились у речки, возле Красного яра. Лошадку выпрягли, спутали, пустили пастись. Сварили кулеш и нахлебались досыта.
Солнце опустилось за холмы. От речки и займища потянуло свежестью, но в ясном вечернем небе было светло. Где-то далеко гудел трактор, а потом смолк. Мальчик лежал возле костра и глядел в небо. Летучие мыши раз за разом бесшумно промелькивали над ним. Беззвучный невидимый самолет чертил ровную розовую полосу в далеком небе.
Баба Анеша, собираясь ко сну, стала творить долгую молитву.
Понемногу смеркалось. Обрезалась округа. В сумерках размывалась степная даль; курганы, увалы, балки словно отступали во тьму, оставляя людям лишь невеликий круг земли с розовым отсветом костра затухающего.
Старая женщина читала молитву все тише и тише и вдруг запнулась. От высоких обрывистых яров, из гущины приречных кустов, от взгорья наползали, клубясь, ночные тени. В неверном угасающем свете вдруг почудилось женщине странное. Ей стало казаться, что от земли поднимается что-то живое, но зыбкое. Словно кто-то встает и манит ее, подзывает. Поддавшись обману, она пошла навстречу в сумеречную тьму и, уже узнавая, стала звать:
– Ва-аня… Ва-аня…
Мальчик ничего не понял. Баба Анеша была почти рядом, но уходила, но звала, но искала его вовсе в другой стороне. Она удалялась все с тем же зовом ли, стоном:
– Ва-аня… Ва-аня…
Мальчик вскочил на ноги:
– Баба?.. Ты чего?.. Я – здесь, я не уходил никуда.
Но баба Анеша, правнука не слыша, глядела и видела иное и все звала, уходя от костра:
– Ва-аня…
Мальчику стало страшно, но он догнал бабушку:
– Баба… Баба… чего ты? Я здесь. А там никого нет, – говорил он, трогая ее за плечо, а потом обнимая. – Я здесь. Я никуда не ушел. А там никого… нет… – закончил он обрывистым шепотом, поняв, что баба Анеша ищет и зовет вовсе не его.
– Нету, нету… – ответила старая женщина, в память придя от тепла человечьего. – Испугала тебя, не боись… это я – так… – Теперь уже она обнимала мальчика, чуя дрожь и понимая вину свою.
Ночевали в телеге, на сене, накрывшись полстью. Заснули не сразу и спали плохо и потому утром поднялись поздно. Чаю напились, помаленьку поехали, выбираясь из просторной речной долины и лишь к полудню одолев долгий вилючий подъем. Вчерашнее не вспоминали, но оно не ушло, оставаясь в душе.
Впереди, и уже недалеко, была станица, пути конец. Стоял солнечный жаркий августовский день на исходе лета. Над сухой каменистой землей струился горячий воздух. Ленивые вихри порою кружили медленно и пропадали. Слепящие меловые и желтой охры глинистые обрывы, рыжие солончаковые плеши, накатанные до блеска дорожные колеи, невспаханные колючие пожни, выгоревшая от летнего зноя трава.
Волна за волной, за валом вал катилось низом, долиной жаркое степное марево. Казалось, что там, вдали, на Солдатском, на Танковом поле, зыбятся пламя и клочкастый дым и что-то живое – люди ли, призраки движутся, падают и снова встают от земли, за валом – вал, за волной – волна, пропадая в огне и дыму.
Степное марево ли, виденье подступало ближе, и вот уже слышен был нестройный хор людских голосов – крики ли, вопли, гул моторов. Становилось страшно. Но это был просто жаркий день, тряская телега, дремота, степное марево, тяжкий ли морок, виденье после бессонной ночи.
Это было давно, когда он учился в школе, в шестом ли, седьмом классе. Потом бабушка Анеша умерла.
Она умирала не больно ладно: стала забываться, прятала по углам и в постели хлеба куски, складывала сухари в котомку. «Детишкам… – оправдывалась. – Да, да, да… Голодные есть детишки, – уверяла она. – На лебеде сидят, на ракушах. А им хлебного хочется. От желудей у них зубки черные… – И вовсе память теряла: – Таечке… Она от хлебного оздоровеет. Нехай пососет сухарика…»