«Новое вселенское Слово видит грядущим в мир поэт», — так оценивал чаяния Есенина Иванов-Разумник{485}, который также чувствовал, «что пришло время „Нового Назарета“, что Россия строит „град взыскуемый“». Революция для него как бы несла с собой «новое вознесение духа»{486}.
Иванов-Разумник (привлекавший Есенина на левоэсеровские позиции) писал вслед за Андреем Белым (в сочинении, озаглавленном «Россия и Инония»), что те, кто в течение последних двадцати столетий пели хвалу Христу, в действительности славили Антихриста, господствовавшего над исторической церковью всех стран. «Христианские архиереи, вместо престола христова, установили престол сатаны, на котором антихрист»{487}. Если для них страдания одного человека должны были спасти мир, то в «социализме будущего», напротив, страданием всего мира достигалось бы спасение каждого отдельного человека.
Миссия России, по мнению Иванова-Разумника, состояла в том, что ей надлежало «взорвать старый мир изнутри», подобно тому, как старый мир некогда пропитал собой и «омещанил» христианство, сделав его бессильным. Теперь пришло время России наполнить мир духом максимализма и завершить спасение человечества, т. е. решить задачу, оказавшуюся для христианства непосильной — по причине его «омещанивания»{488}. В Интернационале Иванов-Разумник слышал «рождественскую весть» — «мир на земле и человекам благоволение»{489}. В большевистской революции он видел грядущий Новый Иерусалим и исполнение христианства; а рождение России Советской уподоблял Рождеству в Вифлееме. «Гибнет… великодержавное отечество, и в гибели его только нарождается отечество внутреннее, родина духовная, через которую только и может пройти в мир во всякой стране вселенская идея наших дней»[40] {490}.
Одновременно с Ивановым-Разумником Максимилиан Волошин, поэт, далекий от революции и скорее аполитичный, писал, что если первый Рим должен был пасть, освободив место для второго, христианского Рима, то теперь Россия должна истлеть — и расцвети Царством духа{491}. Сходных воззрений придерживался и Александр Блок (также близкий к левым эсерам).
Эти революционные настроения восходили к учению Д. С. Мережковского о Третьем Царстве. По Мережковскому, в Первом Царстве, Царстве Отца, истиной был Закон, во втором, — Царстве Сына (под ним подразумевался мир исторического христианства) — истиной была любовь; в Третьем же Царстве — грядущем Царстве Святого Духа — любовь станет свободой. Накануне первой мировой войны Мережковский писал, что в этом последнем царстве будет, наконец, произнесено последнее имя Бога, никогда не звучавшее доселе: Освободитель. Примечательно, что, по существу, аналогичную концепцию развивали представители секты немоляк{492}; таким образом, в философско-исторических воззрениях Мережковского своеобразно преломляются и народные религиозные искания; все это показывает, что построения Мережковского едва ли следовало оценивать только как «салонную эсхатологию».
В 1920 году приверженцы секты, именовавшейся «Новым Заветом» (в отличие от «Ветхого» и «Второго», христианского, Заветов), приписывали создание третьего завета В. И. Ленину{493}. И в пророческих построениях Мережковского, и в народном сектантстве нетрудно узнать некоторые мотивы, восходящие к учению Иоахима Флорского — традиции, к которой в конечном итоге косвенно принадлежит и та версия хилиазма, которую как бы унаследовал Карл Маркс{494}. Не только марксизм, но порой и хилиастические видения Мережковского привели к ленинизму, например, Мариэтту Шагинян, известную советскую писательницу. Ее привлек большевизм как нравственное преображение, как Второе пришествие. Шагинян ожидала, что в революции восторжествует восставший народ, идущий под знаменем Бога и с Его именем…{495} Идеи Мережковского и его круга «богоискателей» оказали влияние и на Александра И. Введенского, мечтавшего «о духовной религиозной весне человечества» и впоследствие ставшего главой ленинской обновленческой церкви…{496} Даже меньшевик Н. Суханов отмечал, что во время революционных событий толпа, пребывая в экстатическом состоянии, вела себя так, словно бы стремилась прорваться в какие-то «святые края»{497}.
Здесь интересно будет привести и рассуждения «консерватора» Н. Я. Данилевского: «Главный поток всемирной истории начинается двумя источниками на берегах древнего Нила. Один, небесный, божественный, через Иерусалим — Царь-град, достигает в невозмущенной чистоте до Киева и Москвы; — другой, земной, человеческий, в свою очередь дробящийся на два главных русла культуры и политики — течет мимо Афин, Александрии, Рима — в страны Европы, временно иссякая, но опять обогащаясь новыми, все более и более обильными водами. На Русской земле пробивается новый ключ справедливо обеспечивающего народные массы общественно-экономического устройства. На обширных равнинах Славянства должны слиться все эти потоки в один обширный водоем»{498}.
Известно, что и Достоевский связывал хилиастическое исполнение исторического замысла с воссоединением всех славянских народов вокруг Константинополя, который должен был, по убеждению Достоевского, сделаться российским. Так должно было произойти истинное установление правды Христовой, которая сохранилась на Востоке, истинное установление креста Христова и последнее слово Православия, во главе которого стоит Россия{499}. Россия — телесное выражение души того православия, в котором живут крестьяне апокалипсиса, тысячелетнего царства, — считал Достоевский. Россия несет миру единственное, что она может принести, единственное, что нужно — первый рай тысячелетнего царства, и оттуда придут новые Енох и Илья во все страны{500}. «Я верую в Россию, верую в ее православие… Я верую, что новое пришествие Христа совершится в России», — говорит Шатов в «Бесах»{501}.
И у символиста-антропософа Андрея Белого, и у крестьянского поэта Клюева можно обнаружить соединение двух мотивов — второго пришествия Христа, которому предстоит совершиться в России, и мировой революции, которую Россия принесет всему миру: «Он придет… и раздвинутся горы / Звездоперстой стопы огневого царя… / Он воссядет под елью… на слепящий престол, в нестерпимых лучах. / Притекут к нему звери пучиной рыкучей, / И сойдутся народы с тоскою в очах. / Он затопчет, как сор, вероломства законы, / Духом уст поразит исполинов-бойцов. / Даст державу простым и презренным короны, / Чтобы царством владели во веки веков»{502}. Клюева называли поэтом, открывающим «подлинные глубины духа народного», народным поэтом, поэтом, который «говорит от лица… Правды Народной»{503}.
Аналогичные хилиастические настроения звучали из уст столичных символистов-«декадентов». Александр Блок в январе 1918 года видел ангельские крылья за спиной каждого красногвардейца{504}. Еще в 1906 году Мережковский (впоследствии, после победы большевиков, сделавшийся смертельным врагом их революции) писал, что в каждом коллективном революционном действии присутствует «вселенское» начало. Он полагал, что «и теперь уже русская революция — бессознательная религия, как и всякий великий переворот общественный, потому что во всякой революционной общественности скрыто начало соборности, и притом соборности вселенской… „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!“ — этот призывный клич… нигде еще не раздавался с такой недосягаемо-далекой и торжественно-грозною, словно апокалиптическою, надеждою или угрозою, как именно в русской революции»{505}. Сергей Булгаков чувствовал, что «интеллегенция живет в атмосфере ожидания социального чуда», «в хилиастическом настроении»{506}.