«Из распятого терпенья / Вынуть выржавленный гвоздь», — писал Есенин в 1917 году{628}. «Сойди с креста, народ распятый», — призывала чуть ли не официальная советская «Кантата» Есенина 1918 года{629}.

Еще в 1909 году Семен Франк{630} указал на «парадокс» русской революции: несмотря на то, что ее целью было устранение бедности, ее эмоциональный пафос — объединявший революционную идеологию с традиционным сознанием «домарксистской» России{631} — состоял в аскетическом возвеличивании не только бедных, но и бедности как таковой. Надо сказать, что в крестьянском мировоззрении понятие добродетели было связано с бедностью и слабостью, с беззащитностью, а зло — с могуществом и богатством{632}.

Даже думалось, что «для приобретения доверия народа необходимо быть несчастным»{633}.

Монархист Страхов утверждал, что революционная интеллигенция, требуя передачи земли крестьянам, для самой себя желала более высокого богатства духовного — хотела сподобиться мученического блаженства — которого угнетенное безземельное крестьянство, согласно народническим представлениям, уже сподобилось{634}. Как известно, Достоевский обвинял революционных народников в том, что они хотят отнять у народа святой крест страдания, предлагая взамен абстрактный космополитический гуманизм. (Михайловский блистательно опроверг эти обвинения{635}.)

Луначарский еще в 1908 году писал о пролетариате и о нарождавшемся в России рабочем классе, что новый мессия — «плотник», а не «король или генерал». По мнению Луначарского, исторический процесс развивался в соответствии с евангелием, выражавшим «устремления угнетенных классов древности», так что когда пробил час исполнения их чаяний, это не могло не оказаться эхом давних ожиданий: «И новый Мессия взойдет на Голгофу…». Однако, продолжает Луначарский, рабочий класс невозможно убить, его воскресение неминуемо, и, явившись вторично, он отомстит своим врагам{636}. Приход пролетариата к власти будет означать смерть Бога — и вместе с тем торжество новой религии, которая должна прийти на смену прежним, вобрав их в себя «на высшем уровне»{637}. Правда, Ленин в «Материализме и эмпириокритицизме» подверг эту концепцию резкой критике с позиций, которые можно охарактеризовать как формально-марксистские, — и вынудил Луначарского отказаться от своей «ереси». Однако позднее, уже находясь на посту наркома просвещения, Луначарский продолжал высказывать идеи, явно восходящие к его прежним мировоззренческим поискам. Эти последние были слишком тесно связаны с русскими духовными традициями и не могли не отразиться в культуре большевизма. Они проникли в раннесоветскую идеологию — и не через одно лишь посредство левых эсеров, чье мировоззрение нередко обнаруживало зависимость от славянофильский традиции, и не только вместе с эсеровской программой по аграрному вопросу, взятой на вооружение большевиками. Даже у официально признанных поэтов ленинского периода, творчество которых было проникнуто духом марксизма, мы обнаруживаем не столько утопию «пролетарского счастья», сколько изображение пролетарского мученичества. Ярким примером такого рода является стихотворение В. Кириллова «Пролетариату»:

В тебе одном
Лишь оправдание
Веков страданья…
Все, кто убиты
Во имя света,
С тобою слиты,
В тебе ответа
Отмщения ждут
Мечты распятых [! — М. С.]
В веках проклятых
В тебе цветут.
Святую весть освобожденья,
Цепей паденья
Неси скорей!{638}

Про пролетариат Кириллов писал: «Был ты в истории… Христа и Будды святей»{639}.

Еще отчетливее эта тема прослеживается в революционных стихах крестьянского поэта Николая Клюева: «Это пророческий гимн Голгофе… нового сознания, не только мученичество… но и воскресение». Страдающий народ выступает в стихах Клюева как воплощение воскресшего Христа:

…Он воскрешенный Иисус,
Народ родной страны.
Трепещет ад гвоздинных ран,
Тернового чела…
Кто пал, неся кровавый крест,
Земля тому легка.
Тому овинная свеча,
Как Спасу, зажжена…

Или:

Приложитесь ко мне, братья,
К язвам рук моих и ног:
Боль духовного зачатья
Рождеством я перемог!

Или такая строчка Клюева:

Чтоб солнце вкусили народы — Христы.

Так принял революцию Клюев («прежде всего… как хлыст»), у которого «Христовщина растворяет Христа в народе». По Иванову-Разумнику, Клюев — «первый народный поэт наш, первый открывавший нам глубины духа народного»{640}.

О том, что правда должна быть обретена посредством страдания, о том, что, становясь достоянием народа, правда действует, как искра в порохе, писали еще о революции 1905 года. Когда эта формула искания правды через страдание проникла в массы, все остальное пришло само собой{641}. Эти слова как нельзя более точно характеризуют мировоззренческое содержание тех духовных процессов, которые воодушевляли революцию, а в результате были заглушены марксизмом.

Целое поколение большевистских «историков» — вплоть до середины 1930-х годов! — писало историю революционного мученичества. Трудность состояла, однако, в том, что марксисты, которые, захватив власть, со всей мыслимой жестокостью обрушились на своих поверженных и обезоруженных противников, прежде, в условиях царской России, лишь в исключительных случаях отваживались на открытые выступления против царизма, а потому список ИХ мучеников был невелик[57]. Но, коль скоро законы исторического развития как раз и должны были, с присущей им «неумолимой объективностью», заменить культивируемое народничеством «аристократическое» самопожертвование, массовые убийства, творимые «победоносными» мещанами и филистерами, оказывались «объективно оправданными»{642}. А мифы о мучениках «революции» (как бы унаследованные в народной памяти от Житий Святых{643}), полезные для разжигания пламени террора, большевики большей частью позаимствовали (как напомнил Н. А. Бердяев{644}) из истории преследуемого и уничтоженного ими народничества, в котором они видели самого опасного своего врага[58].