Первой, кто решилась признаться в очевидном, оказалась Матильда. Она подошла к телу Евпраксии, долго ощупывала его, приникала ухом к груди и слушала, затем твердо произнесла:

— Нет, она мертва. И она уже никогда не проснется.

— Пожалуй, что так и есть, Лунелинк, — обнял меня Эрих.

Он сказал это таким голосом, что я вдруг окончательно понял, что она действительно мертва и никогда не проснется. Я не мог больше сдерживаться. Слезы потоками выплеснулись из моих глаз. Я знал, что сейчас выхвачу Канорус и брошусь на него грудью, но прежде, чем сделать это, я упал на бездыханное тело моей Евпраксии и прижался губами к ее холодным губам в последнем поцелуе. Оторвавшись от мертвенных губ, я прижался ухом к груди возлюбленной в последней горячей надежде услышать дыхание. Я так сильно этого захотел, что мне показалось, я сейчас исторгну молнию из своего сердца. И в следующий миг я услышал тихий вздох. Затем последовал второй, за ним — третий. Грудь Евпраксии все смелее вбирала в себя воздух и выпускала его.

— Она жива! — воскликнул я. — Она дышит!

Я оглянулся. Все смотрели на меня с глубочайшим сожалением, боясь, видимо, как бы я не тронулся рассудком.

— Вы не верите мне? Да подойдите же ближе, и послушайте. Она начала дышать.

Я снова прильнул ухом к груди Евпраксии, вдруг испугавшись, а не почудилось ли мне. Но нет, грудь колыхалась. Я взглянул на лицо Евпраксии и увидел, как оно уже начинает терять мертвенную бледность, губы наливаются соками жизни.

Веки Евпраксии дрогнули и стали открываться. В этот миг я лишился чувств.

КНИГА ВТОРАЯ. РЫЦАРИ КРЕСТА

Militari non sine gloria.

Horatiusnote 10

Глава I. ДОМОЙ

Когда в сопровождении своего верного оруженосца Аттилы я покидал прославленные берега Оронта, стояло прекрасное зимнее утро, столь же ясное и солнечное, как сегодня. Душа моя рвалась и летела к родным местам, полная впечатлений и пространств, по которым мне довелось пропутешествовать за последнее время. Два года я не виделся с Евпраксией после последнего нашего свидания, которое, увы, Христофор, длилось всего несколько дней, ибо мне нужно было спешить к моим боевым товарищам.

И вот теперь все существо мое ликовало, поскольку я знал, что если благополучно доберусь до родных краев, то смогу пробыть со своей любимой гораздо дольше, ведь по поводу выступления на Иерусалим было принято твердое решение — поход должен был начаться не раньше мая или июня. У меня в запасе было почти пять месяцев.

Вот уже и очертания Антиохии остались за горизонтом, восточный ветер щекотал наши ноздри гнилыми запахами болот, которые мы так проклинали в прошлом году, покуда не смогли привыкнуть к ним. Я посмотрел на Аттилу, он в ответ широко улыбнулся своей добродушной толстогубой улыбкой и сказал:

— Должно быть, вы не очень расстраиваетесь, покидая эти места?

— Я-то не очень, а вот как же ты будешь столько времени без своей Феофании? ответил я и весело рассмеялся.

За последние годы Аттила очень изменился. Он несколько похудел и выглядел превосходно, нисколько не состарившись, напротив, даже как-то посвежев от невзгод. Он стал похож на крепкий дубовый сундук, который только что отполировали и проморили. Он теперь уж был не тот Аттила Газдаг, как десять лет тому назад, когда мы начинали с ним служить у императора Генриха IV. Во-первых, после взятия Антиохии за особенную доблесть по моему настоятельному требованию его посвятили в рыцари. Правда, он все равно остался при мне в качестве слуги, ибо не хотел никакой иной доли. Зато теперь он мог на равных входить со мной куда угодно и присутствовать на всякого рода аудиенциях. Во-вторых, надо отметить, что он перестал быть таким неугомонным болтуном, каким был раньше, и хотя все равно произносил слов больше в два раза, чем обычные люди, это уже не действовало так на нервы мне, как прежде. В одном он только никак не изменился — в своей лютой привязанности к женскому полу, и особенно к вдовушкам. Если бы мы с ним хотя бы по месяцу пожили во всех городах мира, то у него всюду было бы по верной подруге. Даже тот давний случай с Гвинельефой нисколечко не проучил его. Вот и в Антиохии он обзавелся временной женой, коей стала одна сириянка, вдова богатого грека, после крещения носившая имя Феофании. Грек погиб во время осады города; Аттила, когда мы овладели Антиохией, сделался утешителем Феофании в ее несчастье, а потом и занял место покойного в супружеской постели.

— Интересно, — сказал Аттила, — доживем ли мы когда-нибудь до взятия такого города, который станет вашим владением. Думаю, никогда. Уж слишком, сударь вы мой, у вас мягкая натура. Не можете вы ничего взять и захапать. Ведь как ловко Бодуэн взял да и прибрал к рукам Эдессу. А Боэмунд чем хуже? Сколько рыцарей славно сражались, беря приступом Антиохию, взять хотя бы и вас, но почему-то не вы сделались князем Антиохийским, а этот самый Боэмунд. А вот почему. Хоть он и вояка не хуже вашего, но вдобавок к своей доблести обладает еще невероятным талантом хитрости и умением повести дело так, чтобы все выгорело ему на руку.

— Заслуги Боэмунда при взятии Антиохии неоценимы, — возразил я. — Если бы не его хитрость, неизвестно, сколько времени мы бы еще осаждали город. Может быть, целый год. И людей бы потеряли неисчислимое количество.

— Все-таки, не понимаю я, зачем нам нужно было завоевывать эту Антиохию, — проскрипел старый ворчун. — Чтобы столько богатства из одних рук перекочевали в другие. Мы-то вот с вами не очень ведь разжились.

— Мы с тобой уже разговаривали на эту тему. Посмотри, сколько важных рубежей на подступах к Иерусалиму мы уже взяли — Эдесса, Антиохия, Тель-Башир, Равендан, Латания, Маарра. К весне соберется достаточное количество войск и — двинем на Иерусалим. Разве это не заветная цель?

— Боюсь вас рассердить, граф Зегенгейм, но сдается мне, мы опять ничего не приобретем, если захватим Святой Град. Какой-нибудь очередной Бодуэн или Годфруа воссядет там кум-королю и покажет нам шиш с маслом.

— Разве это главное? Главное, что там будет христианский монарх на троне… Сам знаю, что это не всегда мед, но во всяком случае, хотя бы внешне он будет заботиться о христианах.

— Знаете, сударь, вот приголубливался я у моей Феофании и ни разу не слышал от нее, чтобы она как-то особенно жаловалась на сарацин, которые тут заправляли. А ведь муж ее был христианин, и они его не то что не притесняли, напротив, он расцветал и богател. Сама Феофания была ведь сарацинского роду-племени и называлась Фатьмою. Вышла замуж за своего Константина, переменила веру, сделалась христианкой, и все равно ей никто дурного слова не сказал. И так, глядишь, со временем, быть может, все сарацины перешли бы в истинную веру христианскую, тихо и мирно. Но тут явились мы… Кстати, ведь того Константина наша же стрела убила, залетев в город. А сколько еще других христиан мы по ошибке перебили? И не счесть. Вот грех-то где. Так же и в Иерусалим придем со всеми своими грехами. Это как, я вас спрашиваю? Может быть, тамошние христиане тоже никаких непотребств от властей не испытывают, а припремся мы со своими Боэмундами и Раймундами, и потекла красная жижица по святым камням, где ступала нога Спасителя. Ведь мы же не ангелами явимся, не безгрешниками, а сами с ног до головы грязненькие да вшивенькие, и у каждого за душой сажа. Нет, господин Лунелинк, я вам так скажу: давайте-ка вернемся в родные края да и заживем там тихо-мирно, как ваш батюшка, Георг фон Зегенгейм, вот мудрый человек, дай Бог ему прожить еще столько, сколько он уже прожил. А ведь он не старый. Сколько ему сейчас?

— Пятьдесят пять.

— А каков молодец! И вы не сердитесь на него, что он завел себе эту Брунелинду. Мужчине без женщины нельзя. А матушку вашу он все равно не забыл и помнит все ее любезности. Вы поласковей с ним, и с Брунелиндой, она добрая женщина, и хозяйка славная. Детишек ему нарожала. Все-таки, они ваши братья, хоть и сводные. И в наследстве они вам не соперники, потому как вы первородный. Оно, правда, бывают, что первородному родные же братцы каюк устраивают, но вам, мне кажется, это не грозит. Или грозит, как вы думаете?

вернуться

Note10

Я воевал не без славы. Гораций