— Так вот почему, любезный Аттила, вы невзлюбили славного Боэмунда, — засмеялась Елена. — Только потому, что он победил вашего Лунелинка.

— Не только, не только поэтому, — пробормотал Аттила, — просто я вообще, видите ли, не люблю норманнов. Уж больно они наглые, больно много форсу. Мне рассказывали, что весь этот народец появился на свет от одной ненормальной вороны, которая однажды залетела в окно к одному бременскому чернокнижнику и склюнула у него со стола семя какого-то повешенного разбойника, приготовленное чернокнижником для совершения дьявольского обряда. Почувствовав, что съела что-то не то, она улетела в Ютландию и там вывела и высидела яйца, из которых и зародились первые норманны. Не случайно у нас в Вадьоношхазе принято называть норманнов варьюфьоками, то есть, воронятами.

— Ну и чушь же ты мелешь, Аттила, позволь мне сказать тебе это откровенно, хоть ты теперь и благородный рыцарь, — возмутился я. — Ворон действительно почитается у норманнов, но в качестве священной птицы их бога Одина. Правда, с тех пор, как они приняли христианство, культ языческих богов исчезает из их традиций. А люди они, хоть и суровые, но честные и доблестные, настоящие воины. Если бы не они, кто знает, чем бы закончился в прошлом году наш поход.

— Но вернемся к тем временам, когда вы жили в Палермо, — сказала Елена. — Сильно ушиб вас тогда Боэмунд?

— Нет, он нисколько не повредил мне. Только было обидно. Мне казалось, что я и его смогу победить. Я не ожидал, что он так легко справится со мною. Но, как ни странно, хотя я вскоре и забыл о горечи этого поражения, начиная с того дня снова счастье наше стало омрачаться. Осенью Евпраксия вновь пережила неудачную беременность, на сей раз плод не удержался в ее утробе и трех месяцев. А она так хотела родить от меня ребенка. Не прошло двух-трех недель после этой утраты, как нам пришлось срочно покидать Сицилию. На острове началась эпидемия огненной чумы. А мысли Евпраксии вновь омрачились. У нее появилась навязчивая идея, будто покуда она не разведена с Генрихом, мы не можем быть с нею вместе, иначе всюду, где мы ни появимся, будут либо войны, либо проливные дожди, либо чума, либо еще что-нибудь. Ее можно было понять, ведь из трех детей, которых она вынашивала в разное время, ни один не выжил. Из Палермо мы отправились на корабле в Неаполь, по пути попали в страшную бурю, почти такую же, как та, что забросила нас сюда, но тогда все закончилось благополучнее, корабль доплыл-таки до Неаполя, этого города сумасшедших, а когда ночью в отдалении показались его огни, Евпраксия сказала, что Бог смилостивился над нею и решил дать ей возможность искупить свои грехи. В Неаполе мы пробыли недолго и вскоре отправились в Рим по старинной Аппиевой дороге вдоль которой всюду возвышаются древние раскидистые деревья и разрушенные постройки древних римлян. Сразу после Рождества в Риме должен был состояться Собор, на котором Евпраксии необходимо было присутствовать. В конце ноября мы добрались до великого города.

— Каков же он по-вашему, Рим? — с интересом спросила Елена.

— Никаков, — коротко вместо меня ответил Аттила. — Грязный, разваливающийся на куски городишко. Хоть и занимает большую площадь, а все без толку.

— Признаться, — сказал я, — во мне первые впечатления от Рима тоже вызвали бурю разочарований. Я воображал себе огромный город, многолюдный и пышный, а увидел безлюдные развалины, кучи мусора, падаль. Казалось, здесь живут лишь призраки ушедших времен. Поселившись в Риме, мы каждый день ходили гулять по городу, и, может быть, только через неделю стали впервые ощущать особый вкус этой древней столицы. Здесь древность противится присутствию всего нового, а новое так и не решается утвердиться на развалинах древности. Рим навевал на меня грусть, а на Евпраксию настоящую тоску. Она стала много говорить о своей родине, скучать по ней, во сне она видела Киев, отца и мать, красивые здания и величественные храмы. Однажды она сказала, что ей приснился отец в необычном сиянии, окруженный ангелами и тенями своих предков — Ярослава, Владимира, Бориса, Глеба. Перед Рождеством она взахлеб рассказывала мне о множестве самых разнообразных обычаев, связанных у славян с зимою. По стечению обстоятельств Собор так и не собрался тогда. Вскоре после Рождества пришло известие о том, что Генрих с людьми, выдававшими себя за Конрада и Адельгейду, объявился в Вероне, где все еще квартировалась значительная часть его войск. Я намеревался перезимовать в Риме, но Евпраксия уговорила меня ехать в Каноссу к Матильде и Вельфу, ибо они нуждались в нас. К тому же ее тянуло на могилку нашего мальчика, нашего Ярослава, которого мы даже не успели крестить.

— Даже не успели крестить… — горестно отозвалась Елена. Она была задумчива, и я, наконец, засомневался, захочет ли она вызывать меня сегодня своими чарами. Я устал рассказывать и сказал, что продолжу завтра. Мы посидели еще полчаса, слушая игру девушек на лирах, затем отправились по своим комнатам спать. Грустное чувство одолевало меня, с ним я улегся в постель, с ним и уснул. Мне грезилась моя Евпраксия, она протягивала мне свои нежные руки из окна Зегенгеймского замка и звала меня, называя ласковыми русскими именами.

Глава V. КРИТСКИЙ ПЛЕН ПРОДОЛЖАЕТСЯ

На следующий день я проснулся с легким чувством что вчера ночью ничего не было, чары Елены не завлекли меня в круглую комнату на вершине башни. Значит она начала понимать что-то, и, быть может, еще немного, и она отпустит нас, снарядит свой кораблик и отправит нас с Аттилой хотя бы в Эфес или на Крит. Когда я встретил ее, она была грустна и немного развеселилась лишь когда слуги принесли новый подарок для меня — великолепные доспехи выполненные из того же металла с красноватым оттенком, из которого у меня уже были щит и меч. В дополнение к кольчуге, поножам, кольчужным рукавицам, барминке и шлему мне было вручено белоснежное блио, на левом плече которого я увидел вышитый красными нитями точно такой же крест, какой красовался у меня на щите — трехконечный с анаграммой Христа над поперечной перекладиной. Я спросил у Елены, почему она дважды изобразила этот символ — на щите и на блио. Она ответила мне, что ей было дано видение, где я во главе других рыцарей первым врываюсь в Иерусалим, а на щите и на левом плече у меня именно такие изображения.

— Значит, Иерусалим все-таки будет взят нами?! — воскликнул я, почему-то очень веря словам Елены. — Значит, все наши бедствия будут не напрасны?

— А разве вы сомневаетесь в этом, доблестный граф? — с улыбкой ответила мне критская Цирцея, беря меня под руку и выходя со мною на прогулку.

Когда прошел еще один день моего пребывания на Кипре и вновь наступил вечер, мне не суждено было продолжить свой рассказ о том, что произошло после нашего возвращения в Каноссу к любезным сердцу Матильде и Вельфу. В тот вечер рассказчиком стал француз Жискар. Он уже мог покинуть постель и присоединиться к нашему обществу. Его сразу окружили вниманием и особым почетом, как человека, спасшего жизнь Аттиле. Не знаю, чем, но Аттила заслужил в Макариосойкосе необыкновенную любовь, его болтовня, грубоватые шутки, всяческие присказки и истории жизни Вадьоношхаза приводили всех в восторг. Вот почему так тепло и сердечно был принят Жискар в первый же вечер, когда он смог прийти на террасу и принять участие в ужине и беседе. Это был человек примерно моего возраста, приятной наружности, правда, с несколько плаксивым выражением лица, хотя я не помню, чтобы он плакал или хотя бы порывался пролить слезу. Но он точно не принадлежал к той породе людей, которых принято называть бурными весельчаками.

Итак, Христофор, нам, наконец-то представилась возможность узнать о том, кто такой был Рашид и его люди, и с какой целью они хотели захватить корабль. Нам открылось такое, что заставило всех слушать Жискара в гробовом молчании, с испугом и содроганием.

— Я неудачник, — с этого признания начал Жискар. — В моем возрасте люди добиваются очень многого — славы, почестей, титулов, поместий, богатств. У меня ничего этого нет. Я такой же нищий, нетитулованный и бесславный рыцарь, каковым был и десять-двенадцать лет назад, когда еще только поступал на службу к королю Филиппу.