Едва она схлынула, я снова вскочил на ноги и увидел, как Аттила отбивается от двух людей Рашида, к которым присоединяется еще и третий. Я ринулся туда и в следующий миг с удивлением лицезрел весьма неожиданный поворот событий. Тот третий, набежав сзади, стал яростно рубить своих же, крича что-то явно по-французски. В голове моей все окончательно перепуталось. Могущественный Рашид вырос вновь предо мною, Канорус отразил его мощный удар, получив очередную зазубрину, и новая волна накатила на палубу, а когда я хотел вскочить на ноги, то выяснилось, что уже не в состояния этого сделать, ибо нахожусь не на корабле, а в море, в ледяной волне, несущей меня куда-то сначала вверх, потом вниз. В душе у меня сделалось тоскливо и пусто, и прежде всего оттого, что я вынужден был выпустить из рук Канорус. Еще несколько мгновений назад я сожалел о новой зазубрине на нем, и вот теперь мне и вовсе приходилось расставаться с ним.

— Прощай, брат мой, верный мой Канорус, — сказал я ему, поцеловал его и опустил в воду.

Оглянувшись, я увидел, как корабль, с борта которого меня так немилостиво смыло волной, опрокидывается на бок и с самым безысходным видом ложится парусами на воду. Я загоревал об участи тех, кто сейчас отправится на дно — о стихоплете Гийоме, чью смешную и нелепую историю о Ромуле и Ульеде никто уже услышит; о моем дорогом, ненаглядном болтуне Аттиле, чья болтовня, которая так раздражала меня постоянно, в это горестное мгновенье озарилась каким-то милым, ласковым светом; о наших лошадях, оставшихся в трюме, а ведь я только-только стал привыкать к Гелиосу; о матросах и о неведомом французе, ненадолго спасшем моего Аттилу от возможной смерти…

Так, горюя и досадуя на разбушевавшуюся стихию, я поплыл вперед, стараясь отплыть как можно дальше от перевернувшегося судна, дабы меня не убило об него обезумевшей волною. Странно, но оплакивая судьбу других, я почему-то совершенно не волновался о себе, будто знал, что мне суждено спастись. Образ Евпраксии вставал передо мной среди брызг и пены, но я не жалел о том, что ей не суждено будет дождаться меня на сей раз, сердце мое не разрывалось от тоски и осознания, что мне не вернуться в Зегенгейм и не прижать к груди мою любимую и желанную. Напротив того, какая-то необъяснимая уверенность владела мною, сердце тянулось к прекрасному образу, который я все яснее и четче видел перед собою, но это уже была не Евпраксия, и я приветствовал Ее радостно и торжественно:

— Богородице, Дево, радуйся! Благодатная Мария, Господь с Тобою! Благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душам нашим!

Светлый образ плыл предо мною, и я изо всех сил боролся с волнами, плывя вперед, шепча молитвы и следуя туда, куда Она вела меня. Ее босые ножки, такие же, как у той девушки, что купалась далеким утром в Рейне, сверкали предо мною, и я стремился догнать их, настичь и прикоснуться губами к их тонким пяткам. Она оглядывалась и улыбалась мне нежной и чуть-чуть озорной улыбкою русской княжны. Я плыл и вспоминал, как отец и дядя Арпад учили меня плавать, и мысленно посылал им благодарный привет. Вся моя жизнь щемящими искорками счастливых мгновений проносилась передо мною — влюбленные глаза Евпраксии, минуты ее пробуждений под моими поцелуями, сладостные любовные содрогания, свет летнего полдня, зелень листвы, вой вьюги за окнами замка Каносса и пламя камина, возле которого мы сидим вдвоем, взявшись за руки и шепча друг другу нежные слова; часовенка в Зегенгейме, куда мы спрятались от дождя и где вдруг оказался заблудившийся теленок; расставанье, поход, битвы, победы… долгожданные победы после долгих разочарований, невзгод, поражений, потерь и обид; победы, полные предвкушения будущей радостной встречи с любимой…

Я не помню, когда вдруг увидел, что Она исчезла, что ее босые ступни не светятся предо мною чудесным сиянием, а лицо не оглядывается больше и не дарит благосклонную улыбку. В первые мгновенья я растерялся — неужто Она отказалась от меня?! — но продолжал плыть вперед в слепой вере, что Она направляла меня куда-то, где есть спасение. Волны швыряли меня назад и снова вперед, и вдруг я увидел очертания берегов впереди и вновь воскликнул славословие Ей, произнесенное некогда устами праведной Елизаветы. Из последних сил, измученный долгим плаванием в ледяной воде, я пустился плыть к берегу и долго потом боролся с озверелыми волнами, которые никак не хотели отдавать мое обессиленное тело суше. Наконец, теряя сознание, я выволок себя на неведомое побережье, отполз подальше от страшного рева пучины, прижался всем своим существом к холодной, но спасительной земле и позволил себе уйти в забытье.

Глава III. ЕЛЕНА — ЦИРЦЕЯ КИПРСКАЯ

К счастью, холодный ветер сменился теплым, южным, иначе я рисковал до смерти замерзнуть, лежа без сил и продрогший на земле. Я пришел в себя только на рассвете следующего дня. Туника, единственное, что оставалось на мне из одежды, да и вообще из всего моего имущества, на спине высохла, а на груди и животе еще была влажная. Но, как ни странно, никакой простуды внутри я не чувствовал. Действительно странно — в детстве я так часто простужался и подолгу болел, стоило мне лишь промочить ноги или попасть под незначительный дождик. Но с тех пор, как я переболел непонятного свойства лихорадкой в Мантуе десять лет тому назад накануне похищения Евпраксии, у меня ни разу не было никакой хвори. При этом мне приходилось попадать в такие погодные условия, при которых в детстве и юности я не то что заболел бы, а умер в течение нескольких часов. Ничем, кроме благосклонности со стороны Господа Бога, я не мог объяснить такого изменения в организме.

Вот и теперь, после долгого плавания в ледяной январской воде и после целой ночи лежания на холодной земле, будучи мокрым так, что мокрее моря, я встал как ни в чем не бывало, чувствуя свежий прилив сил и здоровый, бодрый голод в желудке. Канорус, Аттила, Гелиос — все мои кровные потери вмиг сжали мне сердце, и я застонал, как от лютой пытки. Снова упав на землю, я зарыдал, обливаясь слезами и долго был безутешен. Но надо было как-то жить дальше. Я вновь поднялся и стал оглядываться по сторонам, гадая, где я, куда занесло меня прихотью судьбы. Я стоял на живописном берегу, обрамленном темной зеленью южных хвойных деревьев. За деревьями поднимались гряды гор, на одной из которых виднелись зубчатые стены и башни какого-то замка. Должно быть, это Кипр, подумал я и зашагал в направлении замка, ибо никакого иного признака человеческого присутствия нигде не было видно. Тропа, поднимающаяся в гору, любезно вела меня вверх, плутая между деревьями, обходя валуны и скалы и лишь изредка беспокоя мои босые ступни острыми камешками. Неожиданно из-за поворота навстречу мне вышли мужчина и женщина. Они заговорили со мной по-гречески, и я одновременно мысленно поблагодарил отца, заставлявшего меня в свое время изучать сей священный язык, и проклял свою юношескую бесшабашность, мешавшую мне выучить его как следует, — я мог объясниться по-гречески, но с большим трудом.

И все же, хоть я и напрягался, стараясь понять, что говорят мне, и сооружая дикие фразы в ответ, я чувствовал, Христофор, неизъяснимое наслаждение от того что могу разговаривать с живыми людьми, а значит, жизнь моя продолжает свое течение. Они, естественно, спросили меня, кто я, откуда и что со мною произошло Я кое-как объяснил им, используя не только слова, но и жесты, причем жесты, наверное, в большей мере. Они закивали головами, говоря, что буря и впрямь была сильная, и это большое счастье, что я остался жив. Они предложили мне проводить меня до замка, а на мой вопрос, кому принадлежит сей замок, ответили, что им и окрестностями вокруг него владеет дочь кипрского деспота, Елена, а называется замок — Макариосойкос. Немного поразмыслив, я сообразил, что это наименование означает Благословенный дом, то есть, примерно то же самое, что Зегенгейм, и это меня почему-то ужасно взбодрило и обрадовало. Я поблагодарил любезных жителей Макариосойкоса и сказал, что, пожалуй, и сам смогу добрести до ворот замка.