Я замолчал, не в силах больше говорить, поскольку воспоминания затопили мою душу таким горячим потоком, что я находился на грани экстаза. Мой собеседник понял, что со мною происходит, и молча, терпеливо дожидался, когда я смогу продолжить свой рассказ. Не знаю, сколько прошло времени. Предо мною мелькали милые тени прошлого, нежные поцелуи моей возлюбленной, как легкие птички, перелетали с места на место, глубина ее глаз, глубина всей ее сущности поглатывала меня, во мне явственно проснулось то желание, которое преследовало меня постоянно, когда мы были вместе — желание хоть как-то зайти за грань доступной нам близости, залезть внутрь моей возлюбленной, поцеловать всю ее изнутри — сердце, так ласково стучащее, легкие, так страстно и нежно дышащие, все ее внутренние органы, обеспечивающие жизнедеятельность любимого организма. Однажды Евпраксия призналась мне, что и у нее часто возникает такое же желание. Тотчас она испуганно сказала, что это, должно быть, страшный грех, я возразил ей словами Еврипида: «Все, что естественно, не безобразно и не греховно». С этим она не могла согласиться, утверждая, что дьявол обычно является людям под видом проявления натуры, и нужно различать, где это проявление божественной природы, а где — дьявольской. «Наша любовь — от Бога, — сказал я тогда, — и в этом у меня нет ни малейшего сомнения. Я полюбил тебя с первого взгляда, когда увидел на берегу Рейна в то утро перед свадьбой, а может быть, еще раньше. Может быть, я любил тебя с той самой минуты, как Бог создал Адама и Еву». Она рассмеялась, потом задумалась, и сказала, что наверное тоже любила меня начиная с той самой минуты. «Кто же тогда Генрих? — спросила она. — Неужели змей-искуситель? В таком случае, почему мы не потеряли рай, а обрели его здесь, под крылышком у нашей милой Матильды?» Как же волшебно она при этом смотрела на меня, и как жадно я набросился…
Внутри у меня родился невыносимый стон, еще немного, и я потерял бы сознание от остроты воспоминания и неодолимого желания немедленно видеть, обнимать, прижимать к себе и любить мою Евпраксию. Не представляю, как я смог бы рассказывать дальше. Мне нужно было или мертвецки напиться или идти в сражение.
В эту минуту в дверях комнатки появилось взволнованное лицо Аттилы, которое оповестило:
— Господа дорогие! Не знаю, с чего начать. Вот незадача!
— Начни с чего-нибудь, Аттила, да поскорее! Что там еще произошло? — вскочил я на ноги, чувствуя беду, а вместе с ней облегчение — что бы ни было, любая беда обещала освободить меня из плена невыносимых и сладостных воспоминаний.
— Во-первых, — ответил Аттила, — начинается буря. А во-вторых, на корабле бунт. Какие-то люди хотят захватить его и плыть совершенно в ином направлении.
— Что??? — в один голос вскрикнули я и мой собеседник.
Выхватив из ножен Канорус, я выбежал и тотчас же увидел дерущихся: людей.
Глава II. БИТВУ НА КОРАБЛЕ ВЕНЧАЕТ СТРАШНАЯ БУРЯ
Ужас положения заключался в том, прежде всего, что непонятно было, кто с кем и за что сражается. Немного легче стало, когда какой-то дюжий молодец с черною бородой и довольно злобным выражением лица весьма недружелюбно набросился прямо на меня, желая, как видно, пресечь мою молодую жизнь и заставить меня расстаться с миром на полпути к дому и Евпраксии. К этому заключению я пришел, отразив подряд несколько тяжких ударов, которые он взялся наносить по мне, целя разрубить мне голову. Отразив его удары, я и сам тогда уж бросился в атаку, используя покамест лишь некоторые из приемов, которым я обучился за годы своих странствий по свету. Таким образом, пуская в ход не сразу все свои навыки, ты получаешь представление о том, с какого сорта противником имеешь дело, ибо, как показывает опыт, чаще всего люди, объединенные каким-то одним знаменем или устремлением, волей-неволей перенимают друг у друга умение биться и заряжаются неким единым уровнем боевого мастерства. В данном случае уровень оказался весьма средним, ибо стоило мне применить всего лишь пару или тройку особых приемов, как лезвие Каноруса почти неожиданно для меня погрузилось в человеческую плоть, затрещали кости, и мой противник с обиженным воем рухнул, истекая фонтанами крови.
Десять лет прошло, Христофор, с того мгновенья, как я впервые убил человека, Гильдерика фон Шварцмоора. За это время я привык к тому, что то изредка, а то и часто мне приходится своею рукою совершать то, о чем решили Небеса — прекращать ту или иную человеческую судьбу. Нельзя сказать, что я зачерствел в постоянных убийствах и мне было раз плюнуть прикончить кого-нибудь. Нет, всякий раз, когда мой меч, мое копье или моя стрела выхватывали из телесной оболочки чью-то погубленную или спасенную душу, в моей собственной душе что-то испуганно замирало, словно душе не хватало воздуха, потом раздавался какой-то трепет и чувство тоски сквозняком проходило по жилам. Правда, в пылу большого сражения не хватало времени на подобные переживания. В битве, где многие сражаются против многих, ты как бы перестаешь вообще принадлежать самому себе, ты как бы делаешься вассалом своего меча, копья или лука, которые сами ведут тебя, сами совершают убийство и, защищая твою жизнь, отбирают жизнь у других. О, если бы не понятие справедливости, как бы можно было жить дальше, совершив столько убийств, сколько совершает нынче мужчина для какого-то, якобы, обновления мира, ради какой-то, якобы, пользы жителям земли! Не знаю, хорошо это или плохо, но после Гильдерика ни одна тень убитого мною человека не приходила ко мне. Да и Гильдерик являлся все реже и реже, а за последний год вообще ни разу. Возможно, он встретился с Зильбериком и на том успокоился?
Уложив на палубу чернобородого невежу, нападающего на людей, не объясняя им, за что и почему, я снова попытался разобраться, кто, с кем, за кого и за что сражается неподалеку от меня. Люди сражались с явным желанием убить друг друга, но без особого умения. Пятеро нападали на четверых, двое лежали, испуская последние вздохи. Ни по каким признакам я так и не смог определить, чью сторону мне принять. Посмотрев направо, я увидел, что двое новых бородачей насели на Аттилу и стихотворца Гийома. Я бросился на подмогу, видя, что у Гийома плечо окрашено кровью. Его противник сделал выпад в мою сторону, я пригнулся, лезвие меча просвистело у меня над головою, и в следующий миг острие Каноруса подцепило край кольчуги врага, приподняло ее и вонзилось в живот. Тотчас отскочив назад, я успел отпрянуть от его последнего удара, нацеленного в мою сторону, и увидел, как враг рухнул на палубу, взывая к помощи своих товарищей. Здесь только, наконец, все стало более или менее ясно. Группа дерущихся слева к этому моменту уменьшилась. Теперь уже трое из последних сил отбивались от пятерых. Один из этих пятерых бросился на нас, а значит, эти пятеро были из тех, кто хочет захватить корабль.
Снова зазвенел мой Канорус. На сей раз противник оказался посильнее, пришлось довольно долго повозиться с ним, прежде чем я смог перейти в решительное наступление и сначала ранить врага в колено, а затем и пересечь ему острием Каноруса гортань. Оглянувшись по сторонам, я увидел, что мой доблестный Аттила уже расправился со своим соперником и бросился на подмогу к двум оставшимся, воюющим против троих злоумышленников. Одного им все-таки удалось уложить. Я ринулся туда и тут только впервые увидел знакомое лицо, правда, не сразу мог вспомнить имя человека, точнее, оно просто не успело сформироваться в моем охваченном пылом боя мозгу. Не помню, сколько продолжалась рукопашная схватка, ибо на меня накатило то самое, знакомое мне, битвенное отупение, когда время и пространство теряются, забываешь, кто ты и где ты все пылает и растекается по сторонам, а тело живет некоей своей боевой жизнью, как бы даже вне тебя самого. Кто никогда не был в битве, может сравнить это состояние лишь с тем, которое охватывает человека в момент страстной любовной близости с женщиной. Есть нечто родственное в том, как исчезают пространство и время.