— Его рожа и мне не по нутру, — усмехнулся Годфруа, вводя меня в одну из комнат дворца, уставленную восточной мебелью, устланную коврами и украшенную огромным шаром, на котором поверх позолоты были выгравированы всякие арабские и еврейские надписи, замысловатые значки и символы, человеческие фигуры. — Папалиус антипатичен внешне и что в душе у него — одному чорту известно. Но сей ученый муж совершил некоторые необычные открытия, способные перевернуть весь мир. Скажу тебе по секрету, ибо знаю, что тебе можно с гораздо большей надежностью доверить тайну, нежели каменному изваянию Адриана, стоящему у входа в замок Давида. Папалиус и Артефий приблизились к тайнам создания такого снадобья, которое способно продлевать человеческую жизнь и, быть может, на очень долгий срок.

Тут мне захотелось сказать то, что в подобном случае сказал бы мой покойный Аттила: «Эх, сударь, не морочили бы вы сами себе голову, плюньте три раза через левое плечо и пошлите всех этих пустомель и жуликов ко всем чертям!» Но, помня о предсказании, которое мучило Годфруа и которое могло превратиться в пустой звук лишь не исполнившись, я сдержанно промолчал. Тут я увидел на столе у него лист пергамента, на котором была начертана звезда микрокосма и всякие знаки. Внутрь звезды было вписано человеческое тело, над которым значилось: ADAM, а внизу, между ног: EVE. По окружности были начертаны еврейские буквы шин, ге, йод, снова ге и вав.

— Что это? — удивился я.

— Как что, — отвечал Годфруа, — звезда Соломона, талисман для добрых дел и помыслов. Разве ты не знаешь?

— Знаю, и очень хорошо помню замок Шедель.

— Ах, оставь ты это воспоминание. Ты же знаешь, как мне самому стыдно и отвратительно. И пойми, что границы магии весьма пространны. Один и тот же символ может служить как благим начинаниям, так и мерзостным.

— Я далек от символов, — простодушно признался я. — Мне нет до них дела.

— Просто потому, — сказал Годфруа, — что ты чертовски здоров душою и телом.

— Значит, с этими неприятными людьми тебя связывает только тяга к получению душевного и физического здоровья? — спросил я напрямик.

— Нет, не только, — признался Годфруа. — Когда-нибудь я открою тебе одну тайну. В тот час, когда я буду умирать, я расскажу тебе все.

— А если я не окажусь рядом?

— А где же ты будешь?

— Отлучусь куда-нибудь. Кстати, я давно собираюсь испросить твоего разрешения съездить в Киев. Евпраксия ждет от меня ребенка, и я хочу успеть хотя бы на его крестины.

— Отправляйся, — обнимая и хлопая меня по плечу, ответил Годфруа. — Но смотри, к весне возвращайся назад, а если ты приедешь вместе с Евпраксией, я буду страшно рад за вас.

— Она не сможет поехать, покуда ребенок будет маленьким, но как только он подрастет, я перевезу их сюда.

Итак, я, наконец-то собрался в путь. В честь моего отъезда в замке Давида был устроен пир, на который собралось человек сорок. Сколько я ни уговаривал Годфруа как-то избавить меня от компании Урсуса, Артефия, Ормуса и Папалиуса, он все-таки позвал и их, чем сильно огорчил и обидел меня. Пьер Эрмит, быстро опьянев, принялся хвастаться тем, как быстро двигаются работы по созданию аббатства Нотр-Дам-дю-Мон-де-Сион, упрекая меня в том, что я еду в отпуск, не создав ничего значительного.

— Ничего, — принялся защищать меня своим загробным голосом Артефий, — когда граф возвратится, он начнет строить на месте Храма Соломона гигантский храм Нового Завета. Не так ли, граф?

— Ну да, — фыркнул я, — я его построю, а потом придут граф Шампанский и сидящий тут Папалиус, развалят его и снова начнут вгрызаться в фундамент в поисках каких-то мифических сокровищ.

Артефий громко рассмеялся и подсел ко мне с самым дружеским видом.

— Ваше возмущение справедливо, — сказал он, ударяя своим кубком о край моего, — но вы не можете не согласиться и с тем, что недра Иерусалима изучены мало, мусульмане, господствовавшие здесь столько веков, вообще имеют предубеждение против каких бы то ни было раскопок.

— И правильно делают, — упрямо не желал я соглашаться ни с каким его утверждением. — То, что предано земле, принадлежит земле. Горе тому, кто нарушит покой земли. Говорят, всякий, кто проникал в гробницы египетских фараонов, погибал потом в страшных мучениях.

— Можно вообще ничем не интересоваться, — сказал Артефий, — и при этом все же умереть в страшных мучениях. Я пью за любознательных людей, которым мало того мира, что им предлагается. Я пью за тех, кто не смиряется с существованием тайн.

— А я пью за тех, кто благоговеет перед тайнами, — вновь возразил я. — Тайна — это единственное, что заставляет человечество продолжать свое существование.

После этого мы продолжали спорить с ним весь вечер в таком же духе. Постепенно я, сам не знаю почему, сильно опьянел. Помню, как я бранился, когда кто-то стал утверждать, будто вино, которое мы пьем, сохранилось еще со свадьбы в Кане Галилейской и сотворено самим Христом. Якобы, кто-то припрятал один мех в подвале замка Давидова, и вот теперь вино внезапно найдено благодаря какому-то особому дарованию все того же Артефия. Потом я на некоторое время потерял сознание, а когда очнулся, увидел себя в каком-то мрачном подземелье. В голове у меня все кружилось и расплывалось, я пытался встать, но ни руки, ни ноги не слушались меня. Я лежал и смотрел, как в тусклом свете горящего в отдалении семисвечника проступают очертания каких-то статуй. Я хорошо разглядел одну из них, стоящую ближе всего ко мне. Это была статуя обнаженной женщины с пышными формами тела, у которой ноги ниже колен превращались в длинные и извивающиеся змеиные хвосты. Шагах в тридцати от меня какие-то две фигуры склонялись над третьей, лежащей на полу подземелья. Я стал изо всех сил сосредотачиваться, пытаясь разглядеть, кто эти люди, но не мог, потому что головы им покрывали капюшоны, а сами люди были облачены в монашеские одеяния. Зато я увидел, что стоят они возле каменного колодца, удивительно похожего на тот, который я видел на горе Броккум. То, что произошло дальше, заставило меня еще больше содрогнуться. Один из монахов, или кто они там были, взял в руки меч и отсек человеку, лежащему на полу подземелья, голову. Затем он принялся скакать вокруг жерла колодца, держа отрубленную голову за волосы. Я услышал его крики, он молил кого-то дать ему вместо этой головы какую-то «голову великого навигатора», а затем с жутким ревом бросил отрубленную голову в колодец. Я напряг всю свою волю и снова попытался встать, но от страшного напряжения меня сильно схватило поперек груди, будто тугим обручем, боль овладела всем моим существом, и в следующий миг я вдруг начал подниматься вверх, стало темно, но я чувствовал, что продолжаю подниматься вверх сквозь эту темноту. Потом я увидел, что плыву над ночным городом и не сразу догадался, что это Иерусалим. Чувство спокойного одиночества охватило меня. Я плыл над стройкой аббатства Божьей Матери Сионской, двигаясь вперед и вверх, затем показалась твердыня госпиталя рыцарей Иоанна Иерусалимского, Голгофский холм и купола храма Гроба Господня. Я не мог понять, в каком нахожусь положении — сидя, лежа или стоя, поскольку не видел ни рук своих, ни ног, ни тела, а лишь землю, над которой плыл, и небо, по которому плыл.

Небо было усыпано звездами, а земля озарена лунным светом так ярко, что все можно было разглядеть, как днем.

Позади меня остались городские иерусалимские стены, я летел над Галилейской дорогой, которая, как я знал, оканчивалась в Тивериаде, на берегу Геннисаретского озера. Полет мой становился все быстрее и быстрее. Справа я увидел сверкнувшую под луной извилистую ленту реки, а значит, я уже достаточно высоко летел, если на таком расстоянии мог видеть Иордан. Затем полукруглая чаша озера, наполненная ярким лунным серебром, заблестела подо мною, где-то рядом должны были располагаться Назарет, Кана Галилейская, Капернаум, Магдала, гора Фавор. Я продолжал лететь все быстрее и все выше. Водная гладь сверкала теперь слева от меня — широкая и необъятная. Еще через какое-то время я летел уже над Медитерраниумом, слева в отдалении лежали берега Кипра, справа — Сирии. Выше и выше, быстрее и быстрее! Вот и Киликия побежала далеко-далеко внизу, можно было различить горную гряду Тавра, затем прорезанное рекой Анатолийское плоскогорье, а впереди уже вновь сверкала водная гладь, и величественный Понт Эвксинский явился подо мною во всей своей полноте, так высоко я летел. Горы Кавказа вздымались круто вверх справа, берега Фракии расстилались вдалеке слева. Теперь я почувствовал, что начинаю снижаться. Вот подо мной пролетела чудесная Таврида, вот распахнулись бескрайние Скифские степи, по которым кочуют печенеги и половцы. На некоторое время я попал в толстый слой облачности, из которого долго не мог выбраться, а когда выбрался, оказалось, что я уже лечу низко-низко и впереди предо мною — знакомые холмы Киева, Детинец, град Ярослава, предместья. Я с трудом различал все это, потому что здесь, над Русью, стояла тьма, а вскоре я понял также, что идет дождь. Я продолжал снижаться, пролетая над длинной и толстой стеной Ярославова града, и, наконец, оказался над Детинцем. Здесь полет мой замедлился, я летел между осенних деревьев, рыжие, желтые и бурые листья, мокрые от дождя, тяжело падали на землю. Медленно-медленно я подлетел к окну второго яруса высокого деревянного дома, какие на Руси называются теремами. Я узнал этот терем — в нем мы жили с Евпраксией у ее матери Анны, в нем мы и расстались.