Талавера счел нужным поехать к Сиснеросу, уверенный, что в разговоре с ним обретет мудрость, необходимую для принятия решения: остановить Торквемаду, не дать ему запечатать божественное послание, ежели таковое воспоследует.

— Вы сказали: «лучше ошибиться, чем колебаться», — тихо произнес Талавера. — В таком случае…

— Прошу вас, фра Талавера, не нарушайте целостности фразы! Я сказал еще: если, конечно, ошибка добросовестная. Что подразумевает абсолютную верность некоему идеалу, который мы для себя создали. Я говорю о высшем идеале, великом, благородном, чистом, а вовсе не о мелких амбициях, которых придерживаются исключительно ради удовлетворения собственных личных запросов.

— Я так и понял. Но разве не рискуем мы в таком случае оказаться заложниками слепого упрямства или, паче чаяния, гордыни?

Сиснерос медленно встал и двинулся по проходу. Талавера проследовал за ним.

— Я скажу вам кое-что, что, быть может, поможет вам лучше понять суть вещей. Вам ведь наверняка известно, что королева хочет видеть меня архиепископом Толедо. Я вовсе не намерен принимать эту почесть. И знаете почему? Потому что этот пост вынудит меня стать частью того мира клириков, который я презираю. Большинству наших епископов не известно ни смирение, ни добродетель. Их больше заботит их земное благополучие, чем состояние души. Образом жизни и деятельностью они мало чем отличаются от прочих грандов королевства. — Сиснерос помолчал. — Это одна из основных причин моего ухода в монастырь. Я предпочел не заниматься интригами, а уйти в мир, где нет иного пути ступать вперед, кроме как прямой дорогой. Я не желаю притворяться. Некоторые, узнав о моем отказе от места архиепископа, скажут, что я нарушаю мой долг, когда Церковь и королевство нуждаются во мне. Другие, более приземленные, скажут, что я отказываюсь от славы. Неверно! Я тысячу раз предпочту долгу верность моим идеалам. Что же касается славы, — францисканец иронично улыбнулся, — даже если она будет чистой и заслуженной, мне она не нужна. Не говоря уж о запачканной славе, которая увенчает лишь триумф собственных интересов!

Талавера пребывал в задумчивости.

— Но разве, по большому счету, то, что вы защищаете, не есть тоже ключ к благополучию? Если нашими деяниями управляет не чувство долга, а желание оставаться верными нашим убеждениям, то это сулило бы нам бесконечное счастье. Вам так не кажется?

Сиснерос, остановившись, коснулся руки собеседника и тихо произнес:

— Жизнь — огромная трагедия, друг мой. Автор которой Бог, а актеры — мы с вами. А имя суфлера, увы, Сатана. — И еще тише доверительно добавил: — Предоставим слово Господу.

Талавера медленно кивнул. После слов Сиснероса противоречивые мысли и сомнения, терзавшие его, исчезли.

— Вы правы, — пробормотал он. — Предоставим слово Господу.

Мысли его переключились на троих мужчинам и Мануэлу. Интересно, они все еще в Теруэле?

Теруэль

Прислонившаяся к стойке служанка, та самая, что указала им церковь Сан-Диего, пела грустную песенку о мавританском принце и пленной христианке. Сарраг покосился на раввина. Тот дремал, прислонившись к стенке и сложив руки на груди. Варгас отправился спать. А Мануэла только что ушла с постоялого двора под предлогом, что ей надо подумать. Хотя она только этим и занималась последние три дня. Три дня. Выпрошенная ею отсрочка подошла к концу. Они договорились, вне зависимости от того, какое решение она примет, не терять больше времени и выехать на рассвете в Караваку. А потом… Гранада. Гранада со всеми опасностями, сопряженными с возвращением туда. Мактуб. У них, в общем-то, не осталось иного выбора, кроме как идти до конца. Вот уже несколько часов Сарраг пытался успокоить себя, твердя слова своего мудрого учителя, великого ибн Рошда, которого европейцы переименовали в Аверроэса: «Когда нет решения, то и проблемы больше нет».

Шейх отодвинул тарелку, в которой плавали остатки рыбы, и принялся изучать обстановку. Служанка продолжала напевать. Хотя она уже давно миновала пятидесятилетний рубеж, она по-прежнему сохранила обаяние и трогательную чувственность. Может, причина в уютной округлости ее бедер и тяжелой груди? Она напоминала Саррагу его любимую жену, нежную Салиму. Интересно, что она сейчас делает? И чем заняты дети? Думают ли еще о нем или забыли? И Айша, его первая жена, у которой есть и характер, и воля. Айша очень преданная, но изменчивая, как ветер, и капризная, как дитя. Салима подобна спокойному морю, а Айша — бушующему океану. Одна вполне способна хладнокровно удавить соперницу, а вторая ухитрилась превратить терпение в оружие, столь же действенное, как тысяча ханджаров. С этими двумя женщинами, настолько разными, Сарраг чувствовал себя уютно. То, чего ему не давала одна, другая изливала в огромных количествах. Его недостатки в глазах одной превращались в достоинства, а его достоинства как таковые вполне устраивали вторую. Сарраг знал совершенно точно, что может быть уверен в их абсолютной верности. Они ничем не походили на своих мавританских сестер в Севилье, которые, если верить слухам, устраивали на воле попойки и оргии. Нет, Айша с Салимой не способны на такие выходки.

Шейх сказал себе, что Аллах осчастливил его, и у него защемило сердце. Он скучал по своим женам. Очень скучал. И дал себе зарок, что, как только вернется, засыплет их подарками. Салиме подарит то ожерелье из драгоценных камней, которое она так жаждет. А Айше купит два одинаковых золотых браслета, один на щиколотку, другой на руку, которые отказался подарить на день ее рождения. А потом займется любовью с обеими.

Он машинально поглядел на тарелку и скривился от отвращения.

Ну как можно сравнивать эту жирную и вонючую жратву с утонченными яствами, которые готовили его супруги? Он подавил мечтательный вздох. Шейх отдал бы все что угодно нынче вечером за марузивью с ароматом кориандра или за нежного молодого голубка, и на десерт пару-тройку лепешек с медовой начинкой и миндальным орехом.

— Предаетесь мечтам, шейх Сарраг?

Голос раввина подействовал как упавший за шиворот кусок льда.

— Да, — вздохнул ибн Сарраг, — мечтаю…

— О сапфировой Скрижали?

— Вовсе нет. Мои мечты далеки от возвышенных. — И добавил тревожным тоном: — Мы возвращаемся в Гранаду, ребе.

— Конечно. После Караваки. С чего вдруг такая спешка?

— Просто мне не терпится оказаться дома, вот и все.

— А!

Равнодушие раввина вывело Саррага из себя.

— Конечно! Вам этого не понять! Вы-то ни по кому не скучаете, и по вам никто не скучает.

Глаза Эзры едва заметно потемнели.

— Ну и кто, по-вашему, более несчастен? Тот, кого ждут, каждый вечер прислушиваясь, не раздаются ли его шаги, или тот, о ком никто не тревожится и никого не интересует, жив он или мертв?

Еврей был, безусловно, прав. Сарраг тут же пожалел о своих словах.

— А вы были когда-нибудь женаты? — ласково спросил он.

— Был. Ее звали Сара. Нынче утром в церкви Сан-Диего, когда я говорил о любви, это ее я имел в виду… Я знал лишь эту любовь, и в течение сорока лет она делала счастливым каждый прожитый день.

— Сара…

— Умерла. Да. Десять лет назад.

Служанка возле стойки замолчала.

Эзра снова прикрыл глаза, прислонившись к стенке.

— Вы не правы, ребе, — внезапно очень тихо проговорил Сарраг. — Не правы, когда говорите, что вас никто не ждет. Поднимите глаза. Там, на небесах, есть женщина, которая каждый вечер накрывает стол для своего мужчины. Каждый вечер она с любовью готовит манку с бульоном, финики без косточек и лепешки. И каждую Пасху зажигает свечи, кладет рядом с ними мацу, изготовленную собственноручно. Сара ждет возвращения своего мужа, ребе Эзра. Вы не одиноки…

Старый раввин приоткрыл веки и молча посмотрел на шейха, но глаза его увлажнились.

В городе луна заливала серебристым светом крыши домов, изящные силуэты колоколен и мощеные улочки.

Мануэла, сидевшая на паперти у церкви Сан-Диего, услышала шаги Мендосы намного раньше, чем увидела его самого.