Ушел?

Ушел… лишь эхо силы, след касания, но все равно не сотрется этот след ни через сто лет, ни через двести. Двести лет — ничтожно мало для бога.

Себастьян поежился.

Здесь он чувствовал себя… беззащитным? Меж тем деревня, до которой, казалось, рукой подать, не спешила приближаться. Напротив, она будто бы приглядывалась к гостям, не способная решить, достойны ли они визиту, расположения ее.

Но дорогу под ноги бросила, мощеную, изрезанную трещинами. И камни некоторые прахом пошли, а другие выпятились из земли, налились силой, потемнели.

Ведьмаковы валуны.

Точно.

Вот, значит, откуда их берут… а говорили про жертвенники древние, про вырезанные сердца, которые от боли каменеют. И никакие не сердца, но булыжники обыкновенные. Небось, если вытащить один такой, посолидней, на полпудика, да продать в Познаньске, на остаток жизни хватит. Потом подумалось, что остаток этот грозится быть не очень длинным, следовательно, при всем своем желании Себастьян финансовых проблем заиметь не успеет.

Валуны Янек обходил.

Да и разбойники не спешили хватать. Значит, не столь просты камушки… верно, будь просты, не стоили бы безумных денег. Вспомнилось, что появляются они в Познаньске нечасто, и не валунами, но крошечными камушками, едва ли не песчинками.

— Не смотри даже, — Янек через такой камень перескочил, — она их для себя стережет. Это только дикие охотнички думают, что им сам Хольм не брат. Был у нас один, который камушек решил стащить, мол, чего зазря валяться… так его туточки и нашли… вывернутого наизнанку.

Он побледнел, верно, воспоминание не относилось к числу приятных.

А после и вовсе остановился.

Деревня явила себя сразу, во всей красе.

Остатки вала, из которого кривыми зубами торчали колья. Местами покосившиеся, почти легшие на землю, местами обломанные.

— Дуся, — Себастьян нащупал холодные пальцы Евдокии. — Держи меня за руку, ладно?

Ворота, уцелевшие не иначе, чем чудом, распахнулись навстречу дорогим гостям. А дорога стала ровней, и вид обрела почти обыкновенный. Разве что на обочинах ее не росла ни крапива, ни полынь, ни иное какое зелье…

— Главное, помни, что мы здесь по своей воле, — собственный голос звучал нарочито бодро. А в деревне пахло… а деревней и пахло. Навозом свежим, хлебом, землею… и были эти запахи почти как настоящие.

Дома стояли.

Целые дома. Нетронутые временем.

Заборы.

Лавки… старая телега… десяток глиняных горшков, выставленных горкой… подойник на крыльце, будто хозяйка отошла куда, сейчас вернется… мяч тряпичный, шитый из красных и синих лоскутов.

Корзина — колыбель, в которой ворочалось что?то, что и издали нельзя было назвать живым. Оно было высунуло кривую харю, засвистело, но тут же спряталось, зашлось визгливым плачем.

Храм был на месте. А и верно, куда ему, проклятому, деваться? Невысокий, обыкновенного виду, он притягивал взгляд какой?то невзрачностью, заброшенностью даже.

Стены, сложенные из кривоватых валунов, потемнели.

Горел?

Если и так, то не обыкновенным огнем.

Вспучилась пузырями крыша. Лопнули и вытекли узкие оконца. И все же, ослепленный, храм смотрел на людей.

Ждал.

— Ох ты ж… — Янек отшатнулся, и только тогда Себастьян понял, что уродливая кривобокая фигура, принятая им за часть храма, вовсе таковою не является.

Наверное, когда?то это было человеком.

Наизнанку?

Изнанка сохранилась, шкуру растянули на стене храма, прибив ребрами.

Осталась шея.

И пальцы, которые впились в камень, будто человек все еще был жив.

Голову не тронули.

— Это же…

Разбойники зашептались. Закрестились. Вот глупые, если и вправду думают, что Вотан им поможет. Не здесь. Другою силой место дышит.

— Дусенька, ты туда не гляди, — попросил Себастьян, понимая, до чего нелепа, неисполнима эта его просьба. — Ты сюда гляди…

— Гляжу, — сдавленным голосом отозвалась Евдокия. — Он… это тот, который меня…

Ответить Себастьян не успел, протяжно, зловеще так заскрипела дубовая дверь. И из темных глубин храма, должным образом зловещих, выступила женщина, краше которой Себастьян еще не встречал.

Она ступала, будто бы плыла по — над землей, в белоснежном легком платье.

Бледна.

Очаровательна.

И черные волосы лежали на плечах аксамитовым покрывалом…

— Веночка не хватает, — сказал Себастьян, когда колдовка приблизилась.

— Простите? — темная бровь ее приподнялась, выражая удивления.

— Веночка, — Себастьян коснулся собственных растрепанных волос. — Из лилий там или флердоранжу. Не хватает. Для полноты образа. А то вот, знаете, без веночка возникает некая… дисгармония.

Глаза черные, что омуты.

Пустые.

И странно, что вот эту женщину Аврелий Яковлевич любил… а ведь любил, если пошел на такое… отпустил, зная, что не успокоится она… и до сих пор за то клянет.

— Мне говорили, что вы, князь, большой шутник… признаться, не верила, — она подняла руку и коснулась волос, в которых тотчас проросли серебряные нити. Они сплетались друг с другом, не в веночек, но в венец. — Так лучше?

Себастьян отступил.

От женщины тянуло этим самым местом, а значит, и смертью.

— Скажем так, — он склонил голову на бок, — я имел в виду кое?что другое, но и так сойдет.

Губы ее, вишнево — красные, слишком яркие для бледного лица, дрогнули, будто колдовка собиралась улыбнуться, но забыла, как это делается.

— Что ж… в таком случае, прошу вас… и тебя, любезная Евдокия… жаль, что ты не послушала моего совета… глядишь, оба и остались бы живы.

— Так мы пока еще вроде бы…

— Пока, — сказала колдовка, чуть наклонив голову, и венец блеснул, не то каменьями, не то водой окаменелой.

Она щелкнула пальцами, и веревочка, руки стягивавшая, рассыпалась пеплом. И не было нужды ни в этой веревочке, ни в нонешнем представлении.

Силу, значит, показывает.

И пускай. Себастьян руками пошевелил, кровь разгоняя.

Колдовка же повернулась к Янеку, который застыл в полупоклоне.

— Девчонку в храм. Ты знаешь, что делать…

Яська, до того спокойная, вздернула подбородок.

— Если ты думаешь…

— Я, девочка, думаю, в отличие от тебя, — колдовка шагнула к ней. И шажок?то крохотный, степенный, а вот поди ж ты, перед Яською уже стоит, разглядывает. И вновь кривятся губы, только уже не в улыбке.

И вправду, с чего?то Себастьян решил, что она улыбаться умеет?

Умела, должно быть, но давно.

Колдовкины пальцы, неестественно белые по сравнению со смуглою кожей неудачливой разбойницы, сдавили подбородок, вздернули, заставляя Яську запрокинуть голову.

— Тебе бы уехать, тогда, быть может, и спаслась бы…

— Я тебя не боюсь.

— И хорошо. Не надо бояться. Он любит смелых.

Палец с острым ногтем подцепил шнурок.

— А вот это лишнее… это не тебе принадлежать должно.

— Тебе, что ли?

Яська не пыталась вырваться.

Понимала, не выйдет.

И молить о пощаде смысла нет, потому как не пощадят. А у нее, между прочим, гордость имеется… и гордости хватит, чтобы смерть свою, какой бы она ни была, принять с поднятою головой. Плюнула б еще колдовке в набеленное ее лицо, да это уже чересчур… сразу убьет, а так… нет, диво дивное, надежда человеческая, даже когда надеяться вовсе не на что, жива…

— Что ж, девонька, — колдовка убрала Яськину рыжую прядку за ухо, — мне искренне жаль, но отпустить я тебя не имею права…

Она коснулась лба губами, а холодные, что у покойницы.

Покойница и есть.

— Коль думаешь, что он тебя спасет, то оставь… — колдовка повернулась спиной. — Это не его место… здесь у него сил нет. Но я очень надеюсь, что у кузена хватит дурости и благородства за тобой прийти… я буду очень ждать его…

Она бросила на землю что?то, будто бы горсть семян, меленьких, будто бы маковых.

Не придет.

Не надо ему сюда приходить… убьют ведь, если сил нет… или не убьют, но вновь спеленают, отправят в подвал… мучить станут, пока не измучат вовсе…