— А ты чего учиняешь? Пошто людей из Тайной канцелярии забидел? Они ж мне тепериче всю душу вымут!
— Я… н — не хотел…
Вот и все.
Тайная канцелярия… и ежели Евстафий Елисеевич тут, то и они недалече…
— Не хотел он… вечно вы все нехотя, да нечаянно… хоть бы раз чего нового выдумали, — Евстафий Елисеевич ухо выпустил и вуалетку поправил. С нею, надо заметить, ладно придумали, небось, лицо у Гавриила не девичье, этаким волкодлака не проведешь. А за вуалеткою поди разбери, кто там. — Вот сам опосля изложишь, как именно ты не хотел, и что там за недопонимание у вас нечаянно получилось.
— Н — недопонимание?
— Шляпку поправь… и осанка, Гаврюша! Осанку держи, а то ссутулилася, аж смотреть больно.
За осанку Эржбета тоже пеняла.
Корсетом грозилась.
Только от корсета Гавриил отказался, поелику, может, осанку он держать и не приучен, но корсет всяко движения стеснит. А ему свобода нужна.
— И конечно, недопонимание… им поступил сигнал, который оне обязаны были проверить. Ты же, будучи актором молодым… да на задании… с четкими инструкциями принял ошибочное решение.
— Ак…актором?
— Младшим, — мстительно уточнил Евстафий Елисеевич. — А задание провалишь, и вовсе уволю.
Младшим актором… он просто не знает…
— Иди… прелести свои поправь только, а то на бок сбились.
— Это не мои. Афродиты.
Евстафий Елисеевич молча прелести поправил. И рюшечки на воротничке разгладил, сказал ласково:
— Иди, Гаврюша… а о прочем мы после поговорим… главное, аккуратней там.
И зонтик протянул.
Оно и правильно, приличное барышне без зонтика никуда.
Стоило Гавриилу скрыться за поворотом, как к фонтану вышел господин в фетровой шляпе.
— Значит, младший актор? — поинтересовался он и, не дожидаясь приглашения, на лавочку присел. — Смелый вы человек, Евстафий Елисеевич… не боитесь?
Господин вытащил из кармана бонбоньерку.
— Бросьте, хороший парень…
Будь иначе, не позволили бы уйти.
— Дури много… карамельку будете? Аль диета?
— Диета, — вздохнул Евстафий Елисеевич, но решился. — А и давайте… дури много, то это по молодости. Главное, дури сей правильное применение сыскать…
Где?то вдалеке раздался тоскливый волкодлачий вой.
Глава 24. Где воссоединяются семьи, что, однако, не всем в радость
Что б вам такого пожелать, чтобы потом не завидовать?
Несостоявшийся тост чрезмерно откровенного гостя.
Евдокия закрыла глаза.
И открыла.
Ничего не изменилось.
Вот каменный круг, и от глыбин этих, наполовину в землю вросших, тянет холодом. Трава пожухла. Солнце слепит, да только не греет.
Солнца этого, яркого, точно намалеванного наспех на небе, слишком много, а все одно — вот диво — не хватает. И Евдокия мерзнет. Но не только ей холодно, серым людям со стертыми лицами, которые подобрались к самому кругу, встали, окружая.
Не выпустят.
И как быть? Оставаться на границе?
Ступить в тень камней… ей позволят войти, но вот выйти…
Ее ждут.
Там, в круге, ждут.
И колдовка, которая сама стоит на границе, не смея ступить на выжженную землю, не зря привела Евдокию сюда. Она, колдовка, говорит и говорит, силясь скрыть за словами то, что здесь, на этой стороне, в этом месте, она почти бессильна.
Евдокия решилась.
Наверное.
И шагнула бы, несомненно, шагнула бы, увидев меж каменных теней иные, не то живые, не то примерещившиеся ей… она и руку Себастьянову отпустила. Надо же, а недавно казалось ей, что рука эта — единственная надежда выбраться.
Обыкновенная она.
Князь и не заметил, занятый беседою, как мир вновь переменился.
Евдокия с немалым любопытством — страх ее куда?то исчез — наблюдала за тем, как выворачивается он, мешая краски, лишая их цвета, будто бы вновь меняясь местами с той, забытой стороною. И медленно проступает в прозрачном киселе межмирья силуэт деревни.
Не деревни.
Домишки расползлись, растянулись туманом, а из туману и вылепился экипаж вида преудивительного… приплюснутый и длинноносый, донельзя похожий на огромную серебристую рыбину, за некою надобностью поставленную на четыре колеса. Рыбина сияла хромом и стеклом.
И колеру была серебристого, разве что без чешуи.
Она медленно ползла, давила колесами траву, и остановилась у самого круга, за спиною колдовки, которая — вот диво?то — ничего не услышала.
Не почуяла.
Распахнулась низкая дверца с золоченым вензелем.
Евдокия завороженно глядела, как коснулся иссохшей земли каблук с кованою подковкой. И рыжеватая пыль осела на лаковой коже ботинка.
Ведьмак пыль стряхнул платочком.
И штанины полосатые оправил.
Выглядел он… нет, Евдокия не представляла, как надлежит выглядеть королевскому ведьмаку в подобное ситуации, но вот… как?то не увязывался с местом нынешним ни белый костюм его, ни платок шейный, темно — синего колеру, шитый серебряными пташками, ни уж тем паче, бутоньерка с засохшею розой. Только трость из мореного дубу, в серебро оправленная, гляделась уместно.
Он шел, и поравнявшись с Евдокией, подмигнул ей.
Не видят… а ведь и вправду не видят, ни Себастьян, ни колдовка… и с чего это Евдокии этакая честь выпала?
— Много будешь думать, морщины появятся, — произнес ведьмак шепотом, и бороду огладил. — Хорош?
Евдокия кивнула: куда уж лучше.
— От и ладно, а теперь, детонька, встань?ка князю за спину и помалкивай… а как дойдет до дела, то требуй свое. По закону, чтобы… она не сумеет отказать.
И сам же Евдокию подвинул.
— Не большая нелепость, чем свадьба с простолюдином, — произнес Аврелий Яковлевич, стряхивая полог тишины. Место давило.
Место ложилось на плечи всею тяжестью небесного свода, который тут выглядел не более настоящим, чем в королевской Обсерватории, где купол выкрашен черною краской, а звезды сделаны из латуни. И Аврелий Яковлевич плечами поводил, силясь от этой тяжести если не избавиться, то хотя бы сделать ее терпимой.
Земля держала.
И воздух был плотным, густым. Таким не надышищься вволю. Да и пахло тут, что на погосте старом, камнем, сухоцветом и древним горем, только горем куда более остро, нежели прочим.
— Здравствуй, дорогая, — он вытащил из?под полы мятый букетик незабудок. — Надеюсь, ты меня ждала?
— И не чаяла уже дождаться.
Она изменилась.
И Аврелий Яковлевич точно знал, что так будет, а все одно, старый дурень, ждал иного… чего? Не того, что она станет похожею на свою мать.
Красива?
Белолица, черноглаза… взгляду от этакой красоты не оторвать, только вот живого в ней не осталось. А цветы приняла, повертела и выкинула за границу круга, где несчастные незабудки, которые Аврелий Яковлевич с самого Познаньску волок, прахом обернулись.
— Ты не изменился, — произнесла с презрением и подбородок вздернула. — Правду мама говорила, что холоп так и останется холопом… ты постарел.
— А ты умерла.
— Я живая.
Она протянула руку, не то для поцелуя, не то затем, чтобы самолично Аврелий Яковлевич убедился, что сердце ее бьется. Он и убедился. Ровно бьется, спокойно, будто и не сердце, но часы механические, королевского часового заводу. Говорят, что точней аглицких будут, ибо зело хозяева блюдут марку и право на коронный вензель.
— Тебе лишь кажется, — руку он выпустил без сожаления. — Так зачем ты желала меня видеть, дорогая?
— Я? — наигранное удивление.
И вновь больно, оттого, что прежде не понимал, сколько в ней настоящего… или было больше?
Куда подевалось?
Когда?
— Ты… за цветы спасибо. А вот волкодлак — это лишнее. Прежде ты к пустой театральщине не тяготела… зачем послала?
Молчит.
Улыбается.
Было время, ему в этой улыбке тайна мерещилась. И не только в улыбке, в женщине, от которой дух захватывало…
— Или девки по окрестным деревням закончились, что аж в самый Познаньск нужда ехать выпала? В Познаньске, так разумею, девок великое множество… едут за лучшею жизнью, — земля под ногами хрустит, будто ступает Аврелий Яковлевич по костям. — А коль не досчитаются одной — другой, то в том беды нету… многие пропадают, верно?