Нервы мои были напряжены. Я вглядывался в присутствующих с надеждой отыскать сочувствие в их глазах.

На собрание пришел старпом и сел в уголок. Объявили повестку дня. Вторым вопросом стояло «Заявление комсомольца Микешина». Я глотнул воздух. Первый вопрос — об организации экскурсии в Батумский ботанический сад — решили быстро.

— Переходим ко второму вопросу, к заявлению Микешина, — вставая, сказал Костя Пантелеев и прочитал мое заявление. — Теперь мы должны обсудить поступок Микешина и решить, просить ли капитана об его оставлении на судне как члена нашего коллектива, нашего комсомольца.

— Пусть сам Микешин выскажется, — предложил старпом.

Я выступил на середину столовой:

— Товарищи! Я, конечно, виноват и заслуживаю наказания. Но не такого строгого. Что произошло? Я не ушел с поста, не бросил порученного дела. Мое отсутствие никому не нанесло ущерба…

— Если бы вся вторая вахта рассуждала так, как ты, то на вахте не осталось бы ни одного человека, — заметил старпом.

— Но ведь этого же не произошло. Я не отрицаю, виноват, и прошу только о смягчении наказания. Прошу, чтобы комсомольская организация ходатайствовала за меня. Вы же знаете, чем грозит списание. Неужели я заслужив отчисление из техникума?..

Мне казалось, что я говорю очень убедительно и меня обязательно должны поддержать.

— По какой причине ты, Микешин, ушел с вахты? — Спросил один из членов бюро.

Я смутился. Говорить о том, что я был в театре, не хотелось.

— Причина неуважительная. Так, не подумав, ушел…

— То есть как это «так»? Объясни все же бюро. Где ты был?

Врать я не стал:

— В театр ходил.

— Ходил в театр?!. С вахты! — почти закричал Пантелеев. — Я думаю, что все ясно. Мы не можем ходатайствовать за Микешина. Ну чем мы подкрепим каше ходатайство? Тем, что Микешин — любитель театра?

Выступил Коробов. Вот он, наверное, защитит меня. Он же свой, ленинградец, соученик!

— Мне трудно поднимать руку за списание с судна нашего товарища. За этот проступок косвенно отвечает вся ленинградская группа. Правда, у Микешина есть положительные качества. Но его отношение к коллективу и дисциплине таково, что я вынужден голосовать за отклонение ходатайства.

У меня помутилось в глазах. И это говорит Коробов!

А Коробов спокойно продолжал:

— В техникуме Микешин учился плохо, связался с группой лодырей, получил выговор за обман преподавателя по контрольной, в последнее время возомнил себя «спортивным богом» и, несмотря на все наши предупреждения, — а он не будет отрицать, что они были, — поведения своего не изменил. И даже теперь он считает себя не очень виноватым. Из комсомола Микешина мы исключать пока не будем. Это вопрос особый. Обдумаем, какое взыскание наложить на него. Комсомол поможет Микешину в будущем, поможет, если ему будет угодно. А сейчас, что ж… я согласен с Пантелеевым.

«Кто же скажет за меня? Неужели никто? Ну, Ромка, Ромка, встань, скажи же что-нибудь в мою защиту!» Но Роман молчал.

Все против, как будто бы я совсем чужой! Как убедить ребят, доказать им, что все это для меня может трагично кончиться?..

После Коробова я попросил слова.

— Товарищи! — проговорил я, чуть не плача. — Жизнь очень легко сломать, а построить ее трудно… Меня спишут с «Товарища», исключат из техникума. Что со мной будет? Куда я пойду? Босяком стану?.. Со всяким может случиться ошибка… Моя судьба в ваших руках. Вы должны помочь мне!

Все зашумели, и мне показалось, что наступил перелом в настроении товарищей.

Поднялся старпом:

— Ты, Микешин, нас не пугай. Знаем, что босяком ты не станешь. А если станешь, — значит, ты не человек, а тряпка. И правильно мы делаем, что не оставляем такого на флоте. Флоту такие не нужны. На произвол судьбы тебя не бросят, не беспокойся. Конечно, неприятно быть отчисленным из техникума, но дверь для нового поступления туда не закрыта. Захочешь, — вернешься, а на снисхождение не надейся, ты его не заслужил…

Он говорил обо мне, как уже об исключенном. Нет, еще не все потеряно. Есть еще Бармин, которому принадлежит решающее слово!

Снова встал Пантелеев:

— Нет, Микешин, мы не имеем права ходатайствовать за тебя. Ну скажи нам, на каком основании? Мы не можем просить за тебя ни как за отличника учебы, ни как за комсомольца и общественника, ни как за человека, имеющего уважительную причину. Голосуем. Кто за отклонение ходатайства?

Руки подняли все. Роман тоже.

Обида на товарищей, презрение к Ромке, жалость к себе и негодование несправедливо обиженного человека наполняли мою душу.

— Все? Могу идти? — вызывающе спросил я.

— Все.

Я вышел, громко хлопнув дверью. Поднявшись на палубу, я подставил свое пылающее лицо свежему ветру и водяной пыли. Бурная погода соответствовала моему настроению.

«Ничего, Бармин поймет. Он справедлив. Он не исключит меня. А каковы товарищи?..» — с горечью думал я.

6

Шесть дней плавания от Одессы до Батума были мучительными. Я почти не выходил на палубу. Там работали мои товарищи, а я был теперь пассажиром. Оскорбленное самолюбие заставляло меня искать одиночества. На все попытки дружеского участия и желания как-то облегчить мое состояние я отвечал неохотно, больше отмалчивался, избегая товарищей. Разговоры с ними были для меня в тягость.

Роман сразу же после заседания бюро пытался вызвать меня на откровенную беседу. Но мне не хотелось не только разговаривать, но и видеть его. Почему-то теперь я считал его главным виновником своего несчастья. Видно было, что он тоже сильно переживает эту историю, но попыток к примирению не возобновлял. Я оказался вне коллектива и переживал это очень тяжело.

Валяясь целыми днями на койке, я без конца думал о том, как изменить решение бюро и остаться в техникуме. Все больше и больше мне казалось, что я наказан несправедливо, и от этого росла моя обида на товарищей.

На седьмые сутки плавания «Товарищ» пришел в Батум. Все практиканты, веселые и возбужденные, ждали, когда разрешат сойти на берег.

Только я один отсиживался в кубрике, с завистью поглядывая на одевающихся в парадную форму практикантов. Ведь и я мог быть в числе этих счастливцев…

Я сошел с судна, никем не остановленный, совсем как посторонний человек, и поехал на вокзал. Поезд уходил ночью. У меня оставалось много времени. Гулять одному было скучно, и мне захотелось как можно скорее покинуть Батум, судно, товарищей. Мой чемодан и вещевой мешок были давно собраны. Оставалось подождать наступления темноты и окончательно уйти с борта парусника.

Прошло несколько бесконечных часов. Наконец за иллюминатором начало темнеть. На юге сумерки короткие, и очень скоро стало совсем темно. Я с облегчением вздохнул. Можно было уходить.

Мне хотелось попрощаться с Адамычем и боцманом Ваней. Но они были на берегу. Взяв свои вещи, я начал подниматься на палубу. Роман лежал на койке, повернувшись к стенке, но, вероятно, не спал и, услышав, что я ухожу, вскочил и догнал меня на трапе.

— Игорь, подожди, — взволнованно остановил он меня.

— Чего тебе? — холодно спросил я, останавливаясь и не выпуская вещей из рук.

— Попрощаться все же надо. Ведь мы не чужие, — сказал Роман, протягивая мне руку.

— Не знаю, может быть, и чужими стали, — ответил я, сознательно, не замечая протянутой руки.

— Значит, дружбе конец? Ты считаешь меня виноватым?

— Да, Роман, считаю. Так товарищи не поступают. И вообще не будем больше об этом…

— Нет, будем. Ты забываешь о том, что нам говорили, когда мы получали комсомольские билеты. Я не мог поступить иначе. Пойми ты, не мог. Если бы я выступил в, твою защиту, все бы видели, что это только из-за нашей дружбы…

— Не понимаю. Еще раз прошу, хватит об этом.

— Ну, тогда прощай, Игорь.

— Прощай, Роман. Надеюсь, скоро встретимся в классе.

— Я буду очень рад, если тебя оставят.

Он сказал это так искренне, что мне захотелось бросить мешок и крепко пожать ему руку. Но я пересилил в себе эту минутную, как мне показалось, слабость и ушел, не подав ему руки.