В комнату вошел человек в зеленых галифе, блестящих сапогах, белой с засученными рукавами рубашке и смятой, сдвинутой набекрень фуражке. Он взглянул на капитана подпухшими тупыми глазами и показал пальцем на маленькую дверь.

— Пошли! — буркнул он и подтолкнул капитана.

Дрозд наклонил голову, как будто боялся задеть потолок, и двинулся к двери…

7

Сознание не вернулось к Виталию Дмитриевичу, когда его на носилках вынесли из «лаборатории Кёртинга». При допросе ему отбили все внутренности. Кёртинг знал, что капитан должен умереть, и не стеснялся. Но трудился он напрасно: Дрозд ничего не сказал.

Тюремный врач бегло осмотрел капитана и махнул рукой:

— Больше его допрашивать не придется..

Дрозд уходил в свой «последний рейс» с истерзанным телом, но с несломленной, мужественной душой. Уходил таким, каким его знали и на родине, и в Австралии, и в Англии, и на островах Тихого океана, — непреклонным и честным Лонг Билли…

Гестаповцы, видимо решив, что замученный Дрозд являет собой достаточно «поучительную» картину, бросили его в камеру к Бойко. Но едва захлопнулась дверь, Виталий Дмитриевич приподнял голову, огляделся и прохрипел:

— Вы, Федор Трофимович?.. Держитесь… не сдавайтесь…

8

Через несколько дней доктора Бойко и остальных, арестованных гестапо, привезли обратно в лагерь. Не было среди них только Виталия Дмитриевича. Прибывших встретили шумно и радостно, но, когда увидели, что капитана «Тифлиса» нет, помрачнели.

Микешин посоветовался с Горностаевым и пошел в комендатуру к переводчику.

— Почему нет капитана? — спросил он.

— Мне это неизвестно. Тайная полиция не сообщает о своих действиях, — опустил глаза переводчик. — Но вы не беспокойтесь, он, наверное, скоро прибудет.

— Передайте в гестапо, что мы никуда не поедем, пока не возвратится капитан Дрозд.

Переводчик испуганно подскочил на стуле.

— Не делайте глупостей. Будут только одни неприятности. Приедет ваш капитан.

— Я предупредил, — с ненавистью проговорил Микешин и вышел.

В бараках слушали рассказы побывавших в гестапо. Программу для них всех устроили одинаковую: запугивали, называли шпионами, требовали сознаться в несуществующих преступлениях. Говорили о скорой победе Германии. Провели всего по одному допросу. Было очевидно, что гестаповцам нужен кто-то другой. Моряки держались стойко, ни с чем не согласились, ничего не подписали.

Только доктор отмалчивался, испуганно озирался по сторонам и нервно дергал себя за длинные белые пальцы, издававшие, неприятный хруст. Ночью он лежал с открытыми глазами, скрипел зубами и тихо шептал: «Боже мой, какой ужас». К нему подошел Чумаков и сел рядом с койкой:

— Что, Федор Трофимович, тяжело пришлось?

Доктор не ответил. Чумаков взял его за руку:

— Да ты не бойся, говори: легче будет.

Бойко повернулся и чуть слышно пробормотал:

— Нельзя говорить. Предупредили. Иначе расстреляют.

Чумаков усмехнулся:

— Кроме меня, никто не услышит. Говори.

— Это какой-то ужас! — возбужденно зашептал, наконец решившись, Бойко. — Константин Илларионович, понимаете, они меня уверяли, что я засланный из Союза шпион и диверсант. Даже фотокарточку мою принесли, снятую где-то на улице. Значит, следили давно. Я клялся, что никакой я не шпион, а просто судовой врач, а они свое. И показали мне альбом с фотографиями. Без глаз, без ногтей, изуродованные. Ужас! Сказали, что так поступают со всеми шпионами и агентами… Боже мой! Не могу вспоминать, не могу… Виталия Дмитриевича как избили…

— Жив он? — встрепенулся Чумаков.

— Был жив…

Доктор хрустнул суставами и всхлипнул.

Чумаков сжал его руку:

— Успокойтесь, Федор Трофимович. Это все уже прошло. Скоро поедем домой. Успокойтесь.

Бойко затих.

— А что требовали? — спросил Чумаков.

— Требовали? — истерически зашептал доктор. — Чтобы я им сообщил все, что знаю, и про всех. А я что? Я ничего не знаю. Я беспартийный. Верно? Всегда был беспартийным. Пошел в первый рейс. Что я могу знать? Всего три дня на судне. А они все свое: шпион. Наконец сказали, что если я что узнаю, то должен сообщить. Пришлось пообещать. Вот и отпустили.

Чумаков выпустил руку доктора.

— Пообещал… — разочарованно проговорил он.

— А что же мне оставалось делать? Что? Ну скажите! Но я ничего не подписал. И вообще ничего им не скажу. Я ничего не знаю. Я беспартийный. Пусть спрашивают у других. Верно? Я вам все честно рассказал, Константин Илларионович. Вы меня уж поддержите дома! Хорошо? Все честно…

— Успокойтесь и не бойтесь ничего. Все будет хорошо. Вы ведь действительно ничего не знаете. Три дня на судне — это очень малый срок, — уже проникновенно и убеждающе говорил замполит. — Ничего не знаете.

Это было почти внушением. Скоро доктор забылся в неспокойном сне. А Чумаков сидел в темноте, в тяжелом раздумье. Он верил, что Бойко рассказал ему все, ничего не утаил, но какие еще испытания суждены им?..

Вернется ли Виталий Дмитриевич?

…О смерти Дрозда моряки узнали много позднее.

Глава вторая

1

Поезд громыхал по рельсам. Он шел медленно, часто останавливался, пропуская военные составы. Моряки сидели на деревянных неудобных сиденьях пригородных вагонов. Некоторые лежали на чемоданах, тесно прижавшись друг к другу, и спали. Синий свет лампочек делал их похожими на мертвецов. У дверей сидели вооруженные солдаты и молча курили травянистые сигареты «Рекорд».

Игорь, прижатый в угол дремлющим Чумаковым, смотрел в темное, забранное решеткой окно и перебирал в памяти события последних дней. Они развернулись быстро и неожиданно.

…Через несколько дней после возвращения моряков из гестапо в барак пришел переводчик и объявил:

— Завтра вас повезут в Берлин, на обмен. Так что к утру будьте готовы.

В первый момент моряков охватила такая радость, что они готовы были расцеловать переводчика, но тут же вспомнили о капитане «Тифлиса»: Дрозд еще не вернулся.

Микешин выступил вперед и сказал:

— Без капитана не поедем. Так, ребята? — обернулся он к товарищам, окружавшим переводчика.

Вопрос этот обсуждался много раз, и было принято твердое решение: не уезжать из лагеря без Виталия Дмитриевича. Микешин ждал бурно выраженного согласия, однако кругом молчали. Это неуверенное молчание длилось всего несколько секунд. Но Микешин видел, как напряглось лицо переводчика. В эти несколько секунд кое-кто подумал: «Из-за одного человека можем все не попасть на родину».

Вслух этого никто не сказал. Потом кто-то вяло проговорил:

— Не поедем!

Переводчик понял настроение людей. Он расправил плечи и строго, не повышая голоса, произнес:

— Кто не хочет ехать, может остаться. Можете оставаться все. Нам есть на кого менять наших людей, кроме вас.

Он круто повернулся и вышел из барака.

— Ясно?! Заварили кашу? — зло сплюнув, проговорил матрос Рыбников. — Теперь, кажется, домой никто не попадет.

Микешин не выдержал. Он подскочил к Рыбникову и закричал:

— Что говоришь, подлец? А если бы ты сидел сейчас в гестапо, а все товарищи уезжали домой, что ты тогда запел бы? Небось ноги целовал бы, чтобы не бросали, а Дрозда, значит, можно бросить? Так выходит?

Его смуглое похудевшее лицо покрылось белыми пятнами. Нос горбинкой и запавшие черные глаза придавали ему сходство с какой-то рассвирепевшей птицей, наскакивающей на противника.

Рыбников не смутился:

— Вы легче, Игорь Петрович. Я высказываю свое мнение. Наш протест никому не поможет.

Но Микешин не успокоился:

— Если все будут, как ты, то не поможет, а если все откажемся ехать — поможет. Последний раз надо решить: едем без Дрозда или нет.

Снова все стали кричать, что без капитана не уедут, но следующий день показал, что у некоторых желание вернуться на родину сильнее, чем все остальные чувства.