Утром во двор лагеря въехали зеленые тюремные машины, и морякам предложили садиться. Рыбников потоптался у барака, потом хмуро, ни на кого не глядя, направился к машине. Несколько человек потянулось за ним. Но большая часть моряков не встала с коек.
Командование лагеря бесновалось. Гитлеровцы угрожали автоматами, кричали, что сгноят в шахтах, что этот бунт будет строго наказан и никто не вернется домой.
Ничто не помогало. Моряки демонстративно лежали на койках. Тогда переводчик переменил тактику. Он схватил Микешина за рукав и потащил в комендатуру. Он звонил в гестапо, орал в трубку и, когда наконец получил оттуда ответ, обессиленный опустился на стул:
— Они говорят, что уже отправили вашего капитана в Берлин и он уже два дня там вас ожидает. Можете верить или нет — дело ваше. Не советую задерживать отправку.
Тогда решили ехать. Стучали колеса. Вагон подпрыгивал на стрелках, качался и поскрипывал. Хотелось закурить, отогнать тяжелые мысли. Но табака не было. Дым, прилетавший от солдат, щекотал горло…
В берлинском лагере Дрозда не было. В пустых бараках валялись смятые коробки из-под русских папирос, на стенах по-русски были написаны имена и фамилии. Нашли надпись: «Уехали в Турцию». Значит, здесь жили советские люди, которых уже обменяли. Это успокоило, но Микешин и Чумаков никак не хотели примириться с отсутствием Виталия Дмитриевича. Они несколько раз пытались обратиться к коменданту, но тот их не принял.
Прожили в лагере неделю. Об обмене ничего не было слышно. Кормили плохо. Настроение у людей падало. По лагерю ползли слухи о гитлеровских победах. Их приносили часовые, охранявшие лагерь. Они вели с моряками торговлю. Продавали втридорога всякую мелочь, выменивая одежду на хлеб и сигареты. Табак стал дороже хлеба. Им заглушали голод. Вспомнил Микешин и плоскомордого солдата — русского в немецкой форме, который охотно угощал всех сигаретами и неторопливым окающим говорком рассказывал:
— Только что вернулся с фронта. Ранен был. Вот теперь вроде на излечении. На каком фронте? Ленинград брали. У Стрельны сильные были бои, а потом наши прорвали и прямо в город. Меня на Марсовом поле ранило… Нате покурите, ребятки.
Около часового собралась толпа. Моряки стояли, опустив головы.
— Так, значит, взяли Ленинград? — печально и испуганно переспросил доктор Бойко.
— Взяли, милок… Силища ведь какая, — хитро подмигнул косыми маленькими глазами солдат.
Вид русского человека, одетого в немецкую форму, державшего немецкий автомат, был омерзителен.
Александров, внимательно слушавший часового, подвинулся к самой проволоке и каким-то особенно жалким голосом спросил:
— На Марсовом, значит, ранило?
— На Марсовом, браток, на Марсовом, — охотно подтвердил солдат.
— Ну а памятник Ленину, который на поле, уцелел?
Солдат оживился:
— Какой там! На моих глазах снарядом сшибло. Как рванет, так в куски. Я еле укрыться успел, а то бы пропал.
Рот у Александрова растянулся в широкую улыбку. Заулыбались и рядом стоявшие моряки. Все знали, что никакого памятника Ленину на Марсовом поле никогда не было. Солдат не понял, что попался в ловушку. Он снова достал портсигар, протянул его через приволоку Александрову:
— Закури, браток. Ничего, скоро дома будете…
Александров взял сразу три сигареты:
— Мерси…
Солдат отдернул портсигар, но было уже поздно.
— Не жадничай. Тебе на Марсовом поле у разбитого памятника еще дадут, шкура. Не уважают нас, ребята, немцы. Такого дурака послали!
Моряки захохотали. Солдат рассвирепел. Он вскинул автомат, прицелился:
— Молчи, красная сволочь! Вали отсюда, а то застрелю.
Но Александров не испугался. Он «сделал ручкой» и спокойно отошел от проволоки…
Теперь сомнений не было: в Советский Союз они не попадут до конца войны.
Через две недели пребывания в берлинском лагере моряков в неурочный час выстроили, и комендант, подстриженный под фюрера, с маленькими усиками и красной физиономией вышел на плац. Он старался всем подражать Гитлеру: сапогами, галифе, френчем и даже голосом. Он объявил, что обмен закончился и группа русских моряков останется в Германии. Через несколько дней ее увезут в другой лагерь. Комендант сказал, чтобы они вооружились терпением, так как освобождение придет только с окончанием войны. Правда, конец ее очень близок. Он снова повторил слова о лояльности и примерном поведении. То же самое говорили и в штеттинском лагере.
Когда речь коменданта перевели, моряки остались неподвижно стоять в строю. Даже команда «разойдись» не возымела своего действия. Люди застыли в каком-то оцепенении. Последняя надежда рухнула! Теперь впереди неизвестность, невиданные унижения, может быть, медленная смерть. А может, смерть скорая?
И вот они едут. Куда? Этого морякам не сообщили…
Микешин закрыл глаза. Он чувствовал себя опустошенным и подавленным. До конца войны! Подумать только! Сколько пройдет времени? Он не верил в то, что война закончится быстро. Нет, она будет долгой и упорной… Но почему немцы так стремительно продвигаются на всех фронтах?..
Поезд остановился. Микешин прижал горячий лоб к стеклу и попытался разглядеть в темноте станцию. Однако было слишком темно. На перроне слышались гортанные немецкие голоса, сновали какие-то тени, в которых с трудом отгадывались люди. Хлопнула дверь. В вагон вошли два щеголевато одетых офицера. Солдаты-охранники вскочили, вытянули руки и крикнули: «Хайль Гитлер!» Офицеры ответили и заняли освобожденные солдатами места. Они разговаривали вполголоса, но Микешин уловил долетевшие до него отдельные слова.
Он понял их зловещий смысл. «Ленинград окружен… Еще неделя… Нет хлеба». И все-таки город пока не взят! Ага, значит, дела не так уж плохи…
Снова его мысли вернулись к родному городу, к дому и семье. Что они думают про него? Считают погибшим? Или ждут домой? Может быть, им сказали про обмен? Сотни неразрешимых вопросов возникали в голове.
После того как они с Чумаковым остались старшими в экипаже «Тифлиса», Микешин внимательно присматривался к людям. Команда была крепкой семьей, спаянной не одним годом совместного плавания. Только новые люди, которые пришли на теплоход перед самым началом войны, оставались еще малознакомыми. Игорь перебирал в памяти свою палубную команду.
Вот Александров. В лагере он как-то особенно тщательно стал одеваться; всегда подтянутый, бритый. Микешин слышал, как он говорил Шкаеву: «Мы должны показать немцам, что мы не деморализованы и не боимся их. Побрей морду-то. Противно смотреть». Шкаев, наоборот, не обращает внимания на свой вид. Часами сидит в задумчивости, ухватив в кулак подбородок. Бонч, как всегда, весел и беспечен; ругает гитлеровцев отборными словами, жалуется на голод и считает, что, как бы ни пыжились немцы, им придет «капут». Он живет сегодняшним днем и о будущем не думает.
Рыбников, после того как объявили, что обмена не будет, переменился: стал держаться вызывающе, плохо выполнять распоряжения Микешина, боцмана. Но команда его не поддерживает. Цементирующее слово «экипаж» — пожалуй, единственная ценность, оставшаяся у них от прошлых времен.
Иван Федорович Курсак мрачен. Он томится от бездействия. Его умелые руки тоскуют по работе. Он часто вспыхивает как порох, кричит, чуть не с кулаками набрасывается на собеседника, если тот не соглашается с его стратегическими выкладками. У него все просто: «Немцы врут. Вот увидите, что на фронтах все иначе». Делается легче на душе, когда слышишь Курсака.
Но лучше всех держится Чумаков. Он спокоен. Ни на что не жалуется. Его внимательные серые глаза присматриваются ко всему. Послушать его ровный, негромкий голос приходят ребята и с других судов. Он не утешает и не уменьшает трудностей предстоящей жизни, положения на родине. Нет, Чумаков спокойно уверен в том, что Советский Союз победит. «Наверное, не скоро. Нам будет трудно, но мы должны выдержать все. Разве на фронте легче? Самое главное — не падать духом и не поддаваться плохому настроению». Он уверен, что пароходство помогло семьям моряков. Нужно держаться вместе. Какая будет жизнь и где — он не знает: «приедем, узнаем».