Пупс не сомневался, что знает себя досконально; он исследовал все уголки и закоулки своей психики с таким вниманием, какого нынче не уделял ни одной другой проблеме. Часами он расспрашивал себя о своих побуждениях, желаниях и страхах, пытаясь разграничить то, что дано ему от природы, и то, что привнесено воспитанием. Изучив свои привязанности (никто из знакомых — таково было его убеждение — не умел быть честным сам с собой: люди просто плыли по течению в какой-то полудрёме), он пришёл к выводу, что самое большое расположение испытывает к Эндрю, которого знает с пяти лет; что сохраняет — так уж получилось — привязанность к матери, хотя с возрастом научился видеть её насквозь, и что Кабби, символ и оплот неаутентичности, вызывает у него активное презрение.

На своей странице в «Фейсбуке», которую он лелеял, как ничто другое, Пупс выделил цитату, раскопанную на родительских книжных полках:

…Я не хочу «верующих», я полагаю, я слишком злобен, чтобы верить в самого себя… Я ужасно боюсь, чтобы меня не объявили когда-нибудь святым… Я не хочу быть святым, скорее шутом… Может быть, я и есмь шут…[5]

Эндрю она необычайно понравилась, а Пупсу понравилось, что друг её оценил.

Проходя мимо букмекерской конторы — это заняло считаные секунды, — Пупс обратился мыслями к отцовскому другу, покойному Барри Фейрбразеру. Три размашистых шага — и реальные плакаты с беговыми лошадьми на клочковатой траве уступили место воображаемому портрету бородатого живчика Барри и такому же воображаемому смеху Кабби, радостно встречавшему не столько плоские шуточки Барри (тот порой даже не успевал сострить), сколько само присутствие бородача. Здесь Пупс пресёк эту тему и не стал расспрашивать себя, почему вдруг инстинктивно содрогнулся; он даже не задался вопросом, был покойник аутентичной личностью или нет; выкинув из головы и Барри Фейрбразера, и абсурдные переживания отца, он просто зашагал дальше. Почему-то в последнее время Пупсу было тоскливо, хотя одноклассников он веселил, как прежде. Он ведь не просто так стремился сбросить оковы морали, а лишь для того, чтобы восстановить всё то, что в нём подавили, всё, что он растерял, когда вышел из детства. Пупс хотел восстановить своего рода невинность и проторил к ней путь сквозь те качества, которые считались вредными, но, как ни парадоксально, виделись Пупсу единственно надёжными вехами на подступах к аутентичности, к некой чистоте. Любопытно, в самом деле, как часто все истины оказывались вывернутыми наизнанку и противоречили тому, что ему вдалбливалось; Пупс даже стал думать, что истина — это и есть житейская мудрость, поставленная с ног на голову. Его влекли тёмные лабиринты и неслыханные препоны, что маячили внутри; он хотел расколоть благонравие и разоблачить ханжество; хотел смести запреты, чтобы выжать знание из их кровавого нутра; хотел обрести дар аморальности, пройти крещение неискушённостью и простотой.

Потому-то он и решил сегодня нарушить одно из немногих ещё не попранных им правил школьного распорядка и свалил с уроков, чтобы наведаться в Поля. Дело было не только в том, что грубый пульс жизни бился там ближе к поверхности, чем в других известных ему местах; помимо всего прочего, у него теплилась надежда встретить кое-кого из пресловутых личностей, вызывавших его любопытство, а ещё (только он в этом себе не признавался, потому как, вопреки обыкновению, не находил нужных слов) он искал открытую дверь, и смутное припоминание, и вход в своё — но не своё — жилище.

Двигаясь не в материнском автомобиле, а на своих двоих мимо домов цвета оконной замазки, он отметил, что граффити чернеют далеко не на всех стенах, что строительный мусор валяется далеко не везде и что некоторые здания подражают (с его точки зрения) благопристойности Пэгфорда: те же тюлевые занавески на окнах и безделушки на подоконниках. Из машины его взгляд сам собой падал на заколоченные досками проёмы и захламлённые лужайки. Аккуратные дома были ему неинтересны. Пупса привлекали хаос и беззаконие, пусть даже сотворённые мальчишескими руками при помощи баллончика с краской.

Где-то поблизости (точного адреса он не знал) жил Дейн Талли. Семья Талли считалась неблагополучной. Двое старших братьев и папаша годами не вылезали из тюряги. Поговаривали, будто не так давно у Дейна были разборки с каким-то девятнадцатилетним парнем, так отец отправился вместе с ним на стрелку и отметелил старших братьев обидчика. Талли пришёл на урок с изрезанной физиономией, распухшей губой и подбитым глазом. Поскольку в школе он появлялся редко, все решили, что ему просто захотелось продемонстрировать боевые ранения.

Пупс не сомневался, что на его месте повёл бы себя иначе. Торговать разбитым лицом — это ведь неаутентично. Пупс хотел бы подраться и преспокойно жить дальше; узнать о его подвигах мог бы лишь случайный свидетель.

Сам он никогда не получал по морде, хотя в последнее время всё чаще нарывался. У него нередко возникал вопрос: какое будет ощущение, если ввязаться в драку? Он догадывался, что аутентичность включает (точнее, не исключает) насилие. Готовность бить и держать удар была для него той формой мужества, к которой он хотел бы прийти. Ему не доводилось пускать в ход кулаки — до сих пор хватало языка, но теперь он презирал хлёсткость речи и восхищался аутентичной брутальностью. В том, что касалось холодного оружия, Пупс рассуждал более осмотрительно. Если сейчас приобрести финку и не таясь носить с собой, это будет вопиюще неаутентичным актом, жалким подражанием Дейну Талли и ему подобным; Пупс ни под каким видом не стал бы обезьянничать. Но если настанет такой момент, когда волей-неволей придётся обзавестись ножом, это будет совсем другое дело. Пупс этого не исключал, хотя признавался себе, что такая перспектива ему не по нутру. Его пугали предметы, способные пронзить плоть: иглы, лезвия. Когда их ещё в подготовительной школе Святого Фомы возили на прививку от менингита, он единственный грохнулся в обморок. Эндрю давно обнаружил, что один из немногочисленных способов вывести Пупса из равновесия заключается в том, чтобы открыть при нём адреналиновую шприц-ручку «Эпипен», с которой Эндрю не расставался из-за тяжёлой аллергии на арахис. У Пупса начиналась дурнота, когда Эндрю, размахивая этим инструментом, делал вид, что сейчас его уколет.

Пупс брёл куда глаза глядят и вдруг заметил указатель: «Фоули-роуд». Там жила Кристал Уидон. Он был далеко не уверен, что она сейчас в школе, и не собирался показывать, что ради неё притащился в этот район. У них была договорённость на вечер пятницы. Родителям он сказал, что пойдёт к Эндрю, потому что им задали совместный проект по английскому. Кристал, надо думать, понимала, зачем он назначил встречу, и, похоже, не возражала. Она и раньше разрешала ему запускать руку ей в трусы; его пальцам было горячо, упруго и скользко у неё внутри, а ещё ему дозволялось расстёгивать ей лифчик и брать в руки тяжёлые, тёплые груди.

В своё время Пупс выдернул её с рождественской дискотеки и под изумлёнными взглядами Эндрю и прочих повёл в укромное местечко за театральным залом. Она, судя по всему, поразилась не менее других, но, как он и рассчитывал, особо сопротивляться не стала. Пупс сделал вполне осознанный выбор и даже приготовил хладнокровные, циничные ответы на подколы и насмешки одноклассников. «Все вы тут эгоисты, а я — альтруист». Он отрепетировал свою реплику заранее, но всё равно пришлось растолковывать открытым текстом: «Это вы, дети, привыкли дрочить. А мне мохнатка нужна».

Улыбочки как рукой сняло. Он видел: все, включая Эндрю, проглотили языки, когда допёрли, что он внаглую шёл к цели — к единственной стоящей цели. Вне сомнения, Пупс выбрал кратчайший путь, обнаружив завидную практичность, и теперь каждый спрашивал себя: почему ему самому не пришло в голову такое простое решение проблемы?

— Сделай одолжение, не проболтайся моей матушке, хорошо? — Пупс прервался, чтобы отдышаться после длительного, мокрого исследования её рта; пальцы его по-прежнему теребили соски Кристал.

вернуться

5

Цитата из сочинения Фридриха Ницше «Ecce Homo» (пер. Ю. Антоновского).