С тех пор как бабку свергли, она стала тише воды, ниже травы. Ходит по комнате — еле тапками шуршит, будто они у нее на воздушных подушках. И молится, молится усердно. Возьмет половичок, под коленки подложит и кланяется, кланяется… Раз мама с ней не очень-то говорит, так с иконой переговаривается.
Дальше так было. В субботу мама тесто завела. Утром Толик проснулся, нюхнул — вкусно пахнет. Огляделся, бабка пышки в тряпицу заматывает. Потом платок пониже на лоб натянула, подошла к своей иконе, поклонилась. Такая смиренная, тихая. Аккуратно за собой дверь притворила.
Толику стало любопытно, куда это ее понесло в такую рань. Он вскочил с постели, высунулся в окно.
Внизу, на крылечке, стояла тетя Поля. Бабка поравнялась с ней, затопталась, принялась вокруг оглядываться, будто бы погода ей нравится, — никогда никаких погод не замечала, а тут заметила. Тетя Поля глядит на бабку, едва улыбается, все топтания бабкины понимает, ждет. Ведь с тех пор, с суда, как в коридоре встретятся, друг друга не узнают, а тут топчется баба Шура, — видно, хочет помириться.
— И чего это, Полина, ты тут стоишь? — спросила наконец бабка, невзначай будто так обронила.
Тетя Поля еще хитрей улыбнулась.
— Свежим воздухом дышу. Птичек слушаю, — сказала. — А что делать-то?
— В божий храм идти, — смиренно бабка ответила.
— Так я партейка! — сказала тетя Поля.
Но бабка рассмеялась:
— Какая ты партейка?
Тетя Поля подобралась, будто драться решила.
— А вот такая. Муж у меня партейный был, — значит, и я тоже. — Потом усмехнулась. — Ну а ты-то, Васильевна, хоть не партейка, а неверующая, зачем идешь?
Баба Шура сгорбила острые плечики, прикинулась обиженной, но ничего не ответила, пошла. И вдруг за камень запнулась. Чертыхнулась полным голосом. Тетя Поля усмехнулась, подмигнула снизу Толику, и ему тоже стало весело.
Толик слез с подоконника и увидел, что мама стоит посреди комнаты в одной сорочке и пустую миску из-под теста держит.
— Ты чего? — спросил Толик, но мама словно его не слышала.
— Ах, ты! — сказала она. — Ах ты, проклятая богомолка! Тесто извела и пышки в церковь потащила. Убогим раздавать!
Мама быстро оделась, села на краешек сундука.
— Ах, ты! — повторила с досадой, и лицо покрылось у нее розовыми пятнами.
Вот расстроилась! Подумаешь, унесла бабка пышки, то ли еще раньше было. Но мама все не могла успокоиться.
— Видишь, — говорила она, распаляясь, — видишь, как бабушка бога любит? Ради него нас без еды оставила!
Мама подошла к комоду, отчаянно подергала ящик, где бабка деньги прятала. Бесполезно! Закрыты деньги на тонкий ключик. Ничего не скажешь, устроила им сегодня бабка великий пост. Маме, наверное, отомстить решила. Сиди теперь, жди допоздна, пока она вернуться изволит.
Раньше бы мама только вздохнула да пошла к соседям чего-нибудь перезанять, а теперь никуда не шла, металась по комнате.
— Стыдно ведь! — шептала она. — Стыдно побираться! И ради чего? Ради этого?…
Она остановилась, посмотрела ненавидящим взглядом в угол.
— Все ему! Все! — Мама так это сказала, что Толик понял: конечно, она не про пышки говорит.
— Все богом своим прикрывает! — выкрикнула мама, и Толик увидел, как у нее посветлели от гнева глаза. — И хоть бы верила! А то ведь врет все! Лицемерничает!
Никогда еще Толик не видел маму такой. Ее прямо колотило всю.
— Везде у нее бог! — кричала она. — Гадить — бог! Жизнь всем калечить — тоже бог велит!
Мама вдруг подтащила в угол стул, сняла бабки Шурино божество и уцепилась кусачками за гвоздь, на котором висела икона.
Гвоздь — будто ворона каркнула: «Кр-р-рак!» — из стены выскочил, а мама стояла на стуле и вертела его, разглядывала тщательно. Будто не ржавый гвоздик, а зуб у кого-то выдернула. И удивлялась теперь. И зубу удивлялась диковинному. И тому, что сумела выдрать его, хоть никак на это не рассчитывала.
Толик подошел к иконе, первый раз в жизни близко ее увидел. Отер пальцем со стекла пыль, и круг над головой у святого озарился. Живые глаза на Толика глянули, будто сразу повеселел старец, что его достали из угла.
— Мама, — спросил Толик, — а круг над головой из золота?
— Из золота! — ответила она, усмехаясь. — Из золота, да самоварного.
И вдруг мама подняла руки вверх. Толик охнуть не успел — мелким бисером брызнуло стекло, отскочили какие-то железки, отпали цветочки, лопнул деревянный обод.
Мама стояла над разбитой иконой, и Толик испугался, взглянув на нее. Она снова стала покорной, как раньше. Руки словно плети висели вдоль тела.
Минуту назад он праздновал победу вместе с мамой и удивлялся, какая она сильная, раз выдернула, словно больной зуб, ржавый гвоздь из угла. Он удивлялся маме и не боялся бабки. Мама перенесла ее со стулом, мама сбросила икону, мама ходила прямая и решительная — значит, бояться было нечего. Рабыня расправляла плечи.
И вдруг — грохот. И вдруг — опять рабыня.
Толик вглядывался в маму, волнуясь за нее, понимая, прекрасно понимая, как это непросто — взять и в один миг, в одно мгновенье все переломать. Всю жизнь подчиняться — и вдруг восстать.
— Что будет! Что будет!.. — вздохнула мама, но посмотрела на Толика и, увидев его испуганные глаза, снова стала решительной. — Ну, — сказала она, вздыхая освобожденно, — чему быть, того не миновать! — И пошла за веником.
Когда мама уносила разбитую икону, неожиданно Толик пожалел святого старца с повеселевшими глазами.
«Он-то тут при чем?» — подумал Толик и поглядел жалеючи вслед маме.
2
Бабка вошла, развязала платок, закрывавший лоб, перекрестилась в угол и замерла. Моргнула, моргнула, взглянула на маму, поняла все. Глаза у нее остекленели, и она грохнулась на пол.
Мама вжалась в шкаф, смотрела неотрывно на лежащую бабку и даже двинуться не могла.
— Господи, что же это! — вскрикнула она наконец испуганно и, кинувшись на колени, приложила ухо к бабкиной груди. Потом отстранилась.
— Толик! — сказала она лихорадочно. — Помоги!
Вдвоем они перенесли старуху на кровать, и мама выскочила в коридор.
— Я за «скорой»! — крикнула она, выбегая.
Толик остался один. Ему стало не по себе. На кровати лежала бабка, и неизвестно — живая она была или нет.
Толик вспомнил, как он желал бабке смерти. Как пришла однажды, в самый тяжелый день, к нему эта мысль, мучительная и жестокая. Он желал бабке смерти, он винил ее во всех своих бедах, он считал, что она, и только она, виновата кругом. Никогда, никогда прежде не думал он об этом, никогда и никому не желал смерти, а тут умолял, чтобы бабка умерла. Чтобы исчезла с этого света. Чтобы исчезла и не мешала людям жить.
И вот бабка лежала на кровати, вытянув руки. Толик не слышал ее дыхания — может, и правда она умерла. Но странно! Он теперь не желал ей смерти. Он теперь жалел бабку, ужасаясь: а что, если и вправду умерла?
Толик глядел на востренький желтый бабы Шурин носик и уже не винил ее, как прежде. Он по-прежнему не любил ее, но отец своим поступком, этой своей женитьбой, вдруг как бы снял с бабки половину ее вины. Раньше бабка была одна во всем виновата в Толикиных глазах. И вот отец…
Толик привык к Темке, привык уже к мысли, что у отца другая семья. Привыкнуть можно, а понять нельзя. Так он ничего и не понимал, хотя одно знал наверняка — отец не такой уж твердый, как раньше казалось. Он тоже теперь виноват. И по сравнению с отцом, по сравнению с этим его поступком баба Шура в глазах Толика вдруг как будто стала лучше. Ну, может быть, не лучше, но не такой уж плохой и страшной.
Он вглядывался в бабкин носик, утопавший в подушках, и неожиданно подумал, что, наверное, стал похож на нее. У человека беда, ему худо, а он сидит, глядит, думает о чем-то. А надо не сидеть. Надо делать! Надо что-то делать!
Толик вскочил и подбежал к комоду. Где-то тут, в коробке, мама хранила валерьянку. Толик нашел пузырек, накапал лекарство а рюмочку, долил водой и подошел к бабке. Давать ей лекарство было неудобно. Оно бы пролилось, едва только наклонишь рюмку, но Толик все-таки решил попробовать.