Толик оглядел палубу. Притихшие туристы отложили гитары, и удивление остановилось на их лицах. Хмурились почему-то пожилые рыбаки возле своих удочек.
Песню, оказывается, знали не все тетки, и первые строчки выводили лишь четверо — три пожилые женщины и одна помоложе:
пели они, а остальные им помогали дальше:
Толик всмотрелся в четырех запевал. Там, на пристани, он не заметил, какие загорелые были у них лица, да и сейчас не заметил, если бы женщины не скинули платки. Теперь же на лбу и сбоку, на скулах, у них виднелись белые полосы — незагорелая кожа. А все лицо поблескивало в затухающих солнечных лучах, лоснилось; и было понятно, что женщины эти — трое пожилых и одна молодая, да и другие тоже — много работают на солнце.
Женщины умолкли так же неожиданно, как и начали петь. Туристы захлопали не к месту, но никто их не поддержал. Глупо было хлопать за такую песню, а женщины на этих туристов даже не взглянули. На палубе стало тихо, только плескалась и шипела вода за бортом.
— Я думал, мешочницы какие-то, — задумчиво сказал Толик. — Хлеба набрали, будто голодовка. И лезли на посадку как сумасшедшие.
— Нет, — ответил отец задумчиво и помолчал. — Нет, — повторил он тихо, — не мешочницы… Теперь жатва, и в деревне люди с утра до ночи в поле. Чтобы дома хлеб не печь, не тратить время, и посылают недальние колхозы женщин в город за хлебом. Дальним невыгодно, а ближние ездят.
— Так это они не себе? — послышался Темкин голос.
Пока женщины пели, Темка выбрался из своего угла и теперь глядел на них удивленными блестящими глазами.
— Не себе, — кивнул отец и снова помолчал, будто он не объяснял, а вспоминал. — Не себе, — повторил он глухо. — А что толкались они на посадке, так по привычке. Не всегда ведь такие просторные пароходы ходили. Бывали и маленькие, колесные, народу полно, а возвращаться надо, дети у каждой, дом, страда… Мужчины — кто на работе, а кто и с войны не пришел. Так что спешили, толкались, ничего не поделаешь. А теперь уже это вроде привычка…
Отец обернулся к мальчишкам.
— От войны это, — сказал он тяжко. — От войны…
Отец закурил и облокотился о перила. Толик и Темка вглядывались вперед, в быстро темнеющую воду, в узкую оранжевую полосу заката.
Подумав здесь, на пароходе, про войну, Толик представил не танки, не грохот пушек, которые видел в кино. Он вспомнил тетю Полю, ее слова про маму и отца — что молодые они, что не знают настоящего горя и поэтому не берегут друг друга. Он вспомнил портрет ее навсегда молодого мужа, висящий в углу, и удивился: как, оказывается, походили друг на друга тетя Поля и эти женщины! Они походили словно деревья, посаженные в разных местах, но в одно время.
Война давно прошла, а эти женщины и тетя Поля все еще ее забыть не могут — поют печальные песни, смотрят на фотографии тех, кто так никогда и не состарится. И никогда они ее не забудут, потому что война — это самое страшное.
«Но раз война самое страшное, что может случиться, как должны любить друг друга люди, если ее нет? Как должны радоваться друг другу!» — подумал Толик и крепко взял Темку за плечо.
3
Поздно ночью, когда небо, сверкавшее крупными звездами, слилось с рекой, в которой светились красные звездочки бакенов, пароход взревел сиплым, протяжным басом.
Вглядевшись в черноту, Толик заметил, что к ним приближается маленький домик на барже, расцвеченный огоньками. Пароход торкнулся боком в пристань, она жалобно заскрипела, по трапику мальчишки вслед за отцом сошли на дебаркадер, послышались сонные команды капитана, пароход вспенил воду и быстро исчез за поворотом. Стало тихо. Черная вода скользила где-то внизу, едва журча; и казалось, что под ногами не река, а пропасть без края.
Отец привел ребят в крохотную комнатку с широкими деревянными лавками — лавки были такие же, как на железнодорожных станциях.
В комнатке душно пахло кислым потом, и на одной лавке раскатисто храпела толстая тетка, изредка причмокивая губами.
— Располагайтесь! — велел отец. — Все равно ночью не ходьба.
Он сунул свой рюкзак под голову, надвинул на глаза кепку и затих. Мальчишки улеглись тоже. Толик подумал, что лучше бы, конечно, ночевать у костра в поле, но костер был еще впереди. Он улыбнулся предстоящему и не заметил, как его сморило.
Проснулся Толик первым от тревожащего, радостного предчувствия. Он вышел на цыпочках из комнаты ожидания и, взглянув на реку, счастливо рассмеялся. Домик на барже будто поднялся в небо и заблудился среди облаков: он утопал в белесом прохладном тумане. И берег и река исчезли, только небо над головой оставалось прозрачное и чистое.
Толик растолкал Темку и отца. Они поднялись на крутой берег, выбравшись из тумана, и пошли по росистой траве. Толик наклонился, сорвал пучок влажной зелени и провел ею по лицу. Щеки сразу запылали, стало свежо и приятно.
Над рекой плыл перистый туман, а здесь, над туманом, вспыхивало солнце, зажигая в росистой траве несметное число радужных светлячков, искрящихся кристалликов, серебряных жемчужин.
Откуда-то из-за кустов на луг выбежал длинноногий, тоненький жеребенок. Он галопом пронесся по зеленой траве, смешно подкидывая хвост, застыл на минуту словно вкопанный и вдруг упал прямо в росу, подняв тонкие ножки, заржав радостным голоском от неслыханного счастья.
Толик остановился, тихонько смеясь. Ему захотелось сбросить рюкзак, скинуть рубашку и покатиться так же, как этот жеребенок, по росистой траве, кинуться в эту зеленую реку, звенящую тысячами росинок…
— Эй, жеребенок! — услышал Толик голос отца и встрепенулся.
Темка с отцом ушли далеко вперед, и, подбежав к ним, Толик увидел, что оба смотрят на него как на маленького, разгадав, верно, о чем он думал, когда любовался веселым лошадиным ребенком.
«Ну и что? — улыбнулся он, нисколько не обижаясь. — Ну и пусть догадались, и пусть считают маленьким! Сами небось рады были бы стать жеребятами, раз столько в этом счастья!»
Толик прижался к отцовской руке.
— Помнишь, папа? — спросил он, и отец, посмотрев на него сверху, приветливо кивнул.
Они поняли друг друга! Они поняли друг друга потому, что сбылось то, о чем говорили тогда, в зимнюю стужу, потому что шли теперь по росистой траве, и ноги их утопали в блестящих искрах, потому что дышалось им легко и свободно, и свежий воздух врывался в них, как хрустальная ключевая вода. Им шлось ходко, вольно, им жилось прекрасно в этот миг и не хотелось думать, просто не думалось, что, кроме этой жизни, простой и ясной, есть еще какая-то там другая жизнь — запутанная, непонятная и горькая.
Толик прижался к отцу покрепче, они шагали в ногу, и все было прекрасно вокруг, если бы Толик не разглядел Темкиного лица.
Увидев, как отец кивнул Толику и как Толик прижался к руке отца, он вдруг отвернулся.
Толику сделалось стыдно. Вот уже два раза подряд — вчера на пристани и сейчас — он забывал про Темку, думая лишь о себе. Получалось, он делал это нарочно, чтобы напомнить Темке, какой отец у него. Получалось, он намекал Темке: мол, что ни говори, а мой отец — мой, и ничей больше.
Отец тоже почувствовал Темкино настроение. Чтобы стать равным для обоих, он обхватил мальчишек за плечи и спросил, обращаясь к Темке, хотя говорил двоим:
— Ну-ка скажите, что вы слышите?
Толик прислушался. Было тихо-тихо, даже река внизу не плескалась.
— Птица поет, — ответил Темка.
— Правильно, — сказал отец, — пеночка.
Толик услышал далекое цвирканье и разозлился на себя: глухая тетеря!
— Стучит кто-то, — сказал Темка, начиная улыбаться. — Дятел?
— Точно! — кивнул отец.
И только теперь Толик услышал дальний сухой стук. Он напрягся, не желая уступать Темке, вслушался в звенящую тишину и вдруг услышал жужжание.
— Шмели, — сказал он растерянно.
И Темка с отцом снова повернулись к нему. Снова смотрели они на Толика, как на малыша, хваля его и радуясь его счастью.