– Милый мой, – сказала она, – я по вас соскучилась.

Он только пошевелил губами, продолжая глядеть ей в лицо; оно было усталое, человеческое, родное, его. Точно с прошлого их свидания он пролетел огромное пространство и теперь почти касался руками ее лица, волос, плечей.

– Аи, аи, аи, – сказала она, – разве так можно? Мы здесь не одни, милый Кулик. Посмотрите лучше, как два цыпленка у камина страдают, глядя на вас. Вы имеете у женщин необычайный успех, Егор Иванович, поздравляю. Я заметила, как только вы показались, с женщинами начало твориться неладное, точно их пришпорили. Обернитесь направо, вот моя приятельница, у ней, сколько бы вы ни старались, – не выдавите благосклонной улыбки.

Валентина Васильевна проговорила все это поспешно и настойчиво, точно желая отвлечь Абозова от созерцания. Егор Иванович вздохнул глубоко и посмотрел направо, куда сказали.

Там сидела за столиком, одна перед бутылкою шабли, худая женщина с покатыми плечами, в суконной тайере. Ее рыжие волосы, наспех заколотые на затылке, облегали объемистый череп с огромным лбом, перерезанным морщинами; на желтом, испитом лице точно мерцали светлые с желтизною, полузамученные глаза. Медленно куря папироску, она разглядывала повернувшегося к ней Абозова, затем усмехнулась Валентине Васильевне, скосив бледный рот, закуталась дымом и проговорила:

– Различий нет, Валентина, любовь одна.

– Вера, Вера, не правда ли, хороший бычок для бирмингамского кожевника? – спросила Валентина Васильевна и засмеялась отрывисто.

– Не знаю, может и забодать.

– Ах, боже мой, если не опасность, было бы скучно.

– Ты, кажется, решила сегодня же отправить его в Бирмингам?

– Почему думаешь?

– Вижу по платью и прическе. А главное, вижу по твоему лицу.

Обе женщины переглянулись с усмешкой. Валентина Васильевна засмеялась. Вера, ее подруга, подняла высоко брови и налила полный стакан шабли.

Гнилоедов, прислушиваясь к разговору, воскликнул, устроив изо всех гримас, какие мог, самую дурацкую.

– Вот это называется женский разговор! Не понимаю ни слова. А хотел бы я, черт возьми, быть бирмингамским бычком!

– Вы, мой друг, более походите на другое животное, – ответила Валентина Васильевна спокойно.

– А, нет, именно бычком. Вчера мне рассказали про Пазифаю. Недурной миф! Греки понимали кое-что в эротике. В быке есть что-то царственное.

Все же он обиделся и повернулся к эстраде. Егор Иванович напрягал память, чтобы вспомнить хоть одну из тех тысяч фраз, какие он думал сказать Валентине Васильевне при встрече; но губы его, руки, все жилки в теле дрожали мелкой дрожью, и вместо слов он мог бы только лечь у ее ног, именно как бычок, приведенный на заклание. Он был рад теперь, что все вокруг пьяно и за шумом не различимы слова. Пришли и сели за их столик Белокопытов и Сатурнов. Под мышкой у Николая Александровича торчала бутылка шампанского. Издалека раздались аплодисменты, и заплескал в ладоши весь подвал. Белокопытов, вскочив на стул, раскланивался. Александр Алексеевич сел на углу стола, облокотился и застыл, опустив голову. Валентина Васильевна, скользнув по нему взглядом, презрительно выдвинула нижнюю губу.

«Она злая, она не нравится мне», – с отчаянием подумал Егор Иванович. Белокопытов, показывая пальцем на роспись потолка, говорил о своих трудах, обращаясь то к Валентине Васильевне, то к Гнилоедову, который глядел на него с восхищением. Валентина Васильевна кивала головой и вдруг обратилась к Абозову:

– Долго вы еще будете молчать?

Гнилоедов захихикал. Николай Александрович воскликнул: «Да, ты сегодня что-то странный». Сатурнов показал зубы и потянулся за стаканом.

Сильно побледнев, Егор Иванович ответил:

– Вам не нужно моих слов сейчас, Валентина Васильевна. Вы не за этим меня позвали. В самом деле, какая это все чепуха…

Но в это время у стола очутился Иванушко, глядя вокруг одичавшими глазами. Уставясь ими на Салтанову, он слегка отшатнулся, точно от удара, затем схватил ее руки и, целуя, проговорил:

– Люблю, обезумел, богиня! Что тут делается! Жутко, болит голова! Женщины, повсюду женщины! Тело! Красота! Жизнь! Обнажение! Эссенция! Сейчас будет говорить Зигзаг. Нужно, чтобы все лишние ушли отсюда. Сейчас в костюмерной я безумно целовал девушку и мечтал о вас, – он запустил пальцы в пепельные волосы и отошел, покачиваясь.

На возвышение с деревянной решеткой, напротив эстрады, поднялся Зигзаг. Скрестив руки, он заговорил. Донеслись слова:

– …я великолепно плюю на вас, гусеницы и брюхоногие…

Но крик, топанье, свист заглушили его слова, к возвышению кинулось несколько человек, и на месте Зигзага появился горбоносый Волгин; под возгласы: «Тише, тише, говорит Волгин, браво», – он выкрикнул:

– Господа, мы собрались в ночном хороводе, чтобы заглушить в себе тоску и безнадежность… Мы все наполовину мертвы…

– Гнать его… Гнать… Что он болтает, – заорали вокруг.

Волгин исчез, и на месте его появился профессор – бородатый толстяк с поднятыми плечами, красный от напряжения.

– Что за чепуха, – зычно воскликнул он, потрясая кулаками, – мы ничего не хотим заглушать! Мы под землей выжимаем сок кровавой клюквы! Надо понять символ. Мы чувственники. Мы служители русского эроса! У нас раздуваются ноздри! Эрос! А вы знаете, как случают лошадей?

Он густо захохотал и стал багровый. Со многих столиков поспешно поднялись дамы и мужчины во фраках, двинулись к выходу. Валентина Васильевна положила оба локтя на стол, подперла подбородок, ясными, насмешливыми глазами глядя на говорящего. Он продолжал:

– Вы не хотите слушать? Вам стыдно? А я говорю – зверь просыпается! Так встретим же ликованием его великолепный зевок! На праздник! За светлого зверя! На, терзай мою грудь!

Он действительно захватил на груди рубашку и рванул, полетели запонки, а галстук съехал. Под крики: «Браво, брависсимо!» – профессор сошел с кафедры и, вытираясь, сел между двух зрелых дам, которые замахали на него руками, раскачиваясь от смеха и удовлетворения.

– Профессор слишком полнокровен, он груб, но смел, – сказал Белокопытов. – Я пью за дивного зверя, – он звякнул стаканом о стакан Валентины Васильевы, – за праздник, за красоту, за славу. Все это лишь различные улыбки зверя.

– Жить, так жить вовсю! – заорал Гнилоедов. Валентина Васильевна открыла ровные белые зубы и вдруг, скользнув взглядом по Белокопытову, указала ему на Александра Алексеевича, сделала знак, затем повернулась к подруге. Вера дремала над стаканом вина, иногда поднимая желтое лицо, и глаза ее мерцали через силу. Белокопытов продолжал:

– Друзья мои, зачем лгать! Мы все эгоисты, живем вразброд, каждый томится своим неудовлетворением. Отступитесь от себя на минуту, любите меня. Я молод, талантлив, весел, я смогу упиться счастьем. А когда истощусь, увяну, высохну, – он в упор поглядел на Сатурнова, – когда наполовину стану мертвецом – вышвырните меня, как лягушечью шкуру.

– Не позволю! – хрипло крикнул Сатурнов, до того угрюмо молчавший. – Не позволю я, наконец, так обращаться!..

Оба они вскочили. Гнилоедов обхватил их руками за плечи и [то] одному, то другому стал нашептывать на ухо, потом из стакана поил вином обоих. Валентина Васильевна, словно в забытьи, придвинулась к Егору Ивановичу и подсунула ему пальцы под ладонь. Он закрыл глаза. Ее рука вздрагивала.

А вокруг, забыв ссорящихся, кричали:

– Ливии, Ливии, Игнатий Ливии говорит.

– Шестой час утра, я сижу и удивляюсь, мало этого, я в ужасе, – откинув гриву, проговорил Игнатий Ливии, точно прожевывая кашу, – отчего я в ужасе, сейчас скажу. Да как же нам, русским, носителям священного огня, нам, питавшимся грудью Белинского и Некрасова, не плакать над погибающей страной. Погибла Россия. Задохнулась от собственных отхожих мест! Мы все болтуны и пьяницы. Бог наш, исконный и русский, привесил нам язык. Вот он, глядите, мерзкий язык, жабий, проворный. На что я его употребил? Вырвите его с корнем долой. Богохульники, кляузники и бездельники! Мы хвастуны! Мы гадостью своей и той насобачились гордиться. А это самый наиподлейший грех. Заплачу я сейчас, и это будет тоже подлость. Что делать? В гроб нас всех, в яму…